Адамов мост - страница 16

Шрифт
Интервал

стр.

Длинные, во всю спину, волосы, черные, с подвивом, видимо, никогда не стриженные и не чесанные. Нитка ракушечных бус на шее. Твердые, как эта земля, бугорки под мятущимся платьем. Стоит, смотрит, как ты переодеваешься и, за твоею спиной, я, пританцовывая, не попадая в штанину. Смотрит. И ничего не понять, что она хочет, ждет, видит.

Ничего не понять по ее лицу. Стоит в шаге, почти неподвижно, но кажется, что неподвижны мы, жестикулируя, говоря, одеваясь, складываясь. Неподвижны мы, как в стекле, а она – живет, смотрит. Ты рисуешь ей на песке – мой возраст, свой… У нее нет возраста, она не знает. Мать, отец? Покачивает головой. А живет где, спит? Здесь, похоже. Что – похоже? Она, похоже, и не опускала взгляд на рисунки.

Стоит, смотрит чуть поверх твоей головы и чуть в сторону от меня.

Где-то меж. Ровно так, чтоб ему поместиться, взгляду, меж тобой и мной, не задев.

Идет за нами чуть позади. Море гремит, ветер в лицо, с песком, белым. Лодки полузанесенные, сети, человек под лодкой сидит, шьет.

Чайка, одна, стоит над ним в небе, машет, глотает ветер. Пустырь.

Впереди деревня, кустарниковая, хижины стелются. На пустыре дом.

Даже не дом – замок. Огрызок замка. Интроверт каменный, викторианский, врыт в землю, ставни, трещины, плющ вьется. Кто в нем живет – песок? ветер? Ни ограды, ни входа, ни тропы к нему. Стоит, глядит в щель меж ставен: ребра грязи накатывают на берег. Пальма, одна перед ним, мочалит ее на ветру. Чувство такое, будто съемки мира окончены, декорации увезли. Все, что осталось, – дом заколоченный, вода, берег, хижины там, вдали, мы, девочка, летающий мусорок… За этим уже не придут. Обходим с подветренной стороны. На земле, в тени дома, лежит старик, спит, заложив руки за голову.

Рядом лежит телефон, черный, середины прошлого века. Шнур тянется в дверной проем. Правительственная резиденция. Три многокомнатных номера с антикварной рассохшейся мебелью. Сумрак, скрипучие лестницы, высокие потолки. Уговариваем сдать на сутки, на больше он не решается, указывая на телефон. Звонят редко, последний раз еще прошлой осенью, но кто знает. Открыли ставни. Хина сидит на песке, под пальмой, смотрит на нас в окне. – Там, – говорю, – во второй комнате диванчик кожаный. Позвать? Пусть бы поспала хоть раз по-человечески. И вода горячая. – Хина, – кричу, машу рукой ей.

Поднимается, смотрит, идет – в обратную сторону, к океану. Да, странно. А ладонь у нее, как песок, без линий. Что-то чертит там, у воды… Да, как те, в городке астрологов… Как это называлось?

Ранголи? Мандалы, которые они рисуют у порогов своих хижин. Каждое утро новые. Только женщины их рисуют. Девочки и старухи. Согнутые до земли, стоят на прямых ногах, пишут эти узоры, всей улицей, пока не взойдет солнце. Белые чертежи миров, чуть тронутых краской. А к полудню уже и следа их нет – под колесами и подошвами. Надо прикрыть ставни, песка нанесло в комнату. А в первый день, помнишь, проснулись, идем по этим мирам, как по снежным узорам-улицам.

Смотри, танцует теперь, кружится в мандале.

Стоит у окна, не слышит, худенькая спина, как у мальчика, да еще бинокль, на Хину смотрит, песок, ветер. Воображение, оно всегда торопится. Потому что самолюбивы. Это как в “Английском пациенте” она говорит сикху, лежа с ним: “Если я однажды не приду вечером, ты станешь меня искать?” Он молчит, еще не успел ответить. А она уже дальше: “А с другой стороны, я думаю, он весь день ищет и хочет, чтобы ночью нашли его”. Да, но это та же торопливость, с которой сикх читает пациенту Киплинга. “Не так, – говорит пациент, – надо читать, а с той скоростью, с какой написано”. Эта самоуверенная торопливость. Вот где человек убывает. Нет сомнения. Все меньше его в людях. Того, на чем человек держится. Сомневаться и… пробовать, делать шаг, не зная куда, как и не вполне зачем. А эти, с тайными знаниями, в них же ни йоты сомнения. Ничего, кроме этого “я знаю”.

Значит, меньше, чем совсем ничего. Знающий великодушен. Помогать, если знаешь. Самодостаточность, это трудно. Думать туда трудно. Да, человек один рождается и умирает один. Это ясно. Было ясно. Теперь не думаю так. А как? Думать надо, трудно. А когда я рассказывала своим о свами, о беседах с ним, говорят: ну, скажи, вспомни что-нибудь самое необычное, чтбo он там может знать из того, что мы не знаем. И растерялась, перебирать стала в памяти – то, это. Дура.


стр.

Похожие книги