Его мучила жажда, но шампанское, которое он купил вместе с этими чуть шуршащими розами, стояло неоткупоренным, а ему не хотелось отнимать милую шелковистую головку от груди, чтобы взяться за грозившую пальнуть бутылку. В эти последние десять дней он нежил и осквернял дитя многократно, хотя не мог точно сказать, действительно ли ее зовут Адора, как утверждали все, — она сама, другая девица и еще одна, третья (служанка, княжна Качурина), которая, словно родившись в своем линялом купальнике, так и не снимала его ни разу и, несомненно, в нем и умрет, даже не дождавшись своего совершеннолетия или же первой по-настоящему холодной зимы — на том самом пляжном лежаке, на котором постанывает сейчас под наркотическим дурманом. Но если девочку и впрямь зовут Адорой, кто же она такая? — не румынка, не далматинка, не сицилианка, не ирландка, хотя легкий акцент в ее почти родном английском таил в себе некий зародыш плутовства. Сколько ей, одиннадцать или четырнадцать, а может, и все пятнадцать? И впрямь ли родилась в этот день — двадцать первого июля, в тысяча девятьсот четвертом, или восьмом, или даже еще позднее, на скалистом средиземноморском острове?
Где-то далеко-далеко церковные часы, слышимые только в ночи, пробили два раза, добавив четвертинку.
«Smorchiama la secandela[346]», — буркнула с кровати сводня на местном диалекте, который Ван понимал лучше, чем итальянский. Дитя в его объятиях встрепенулось, и он накинул на нее свой оперный плащ. В источавшей мерзкий сальный дух темноте блеклый отблеск луны застыл на каменном полу рядом с его навсегда сброшенной полумаской и ногой в бальной лакированной туфле. То не был Ардис, то не была библиотека, то не была даже людская, то был просто жалкий приют, где спал вышибала, после возвращаясь к обязанностям тренера по регби в частной средней школе где-то в Англии. Огромный рояль уже в ином пустом зале, казалось, играет сам по себе, хотя на самом деле по струнам бегали крысы, чтоб подобрать что-то съедобное после горничной, тщившейся музицировать, когда первый привычно острый укол пораженной раком матки поднимал ее с постели на рассвете. Разрушенная Вилла уже не походила больше на «воплощенную мечту» Эрика, но нежное маленькое создание, которую Ван в отчаянии сжимал в объятиях, была Ада.
Что такое сны? Произвольная последовательность картин, тривиальных и трагичных, живых и статичных, придуманных и известных, отражающих более или менее вероятные при обилии гротескных подробностей события и меняющих состав умерших персонажей в новых декорациях.
Оценивая более или менее памятные сны, являвшиеся мне в последние девять десятков лет, могу разбить их тематически на несколько категорий, две из которых по своей сновидческой отчетливости превосходят остальные. Я имею в виду сны профессиональные и сны эротические. От двадцати до тридцати я видел и те и другие примерно с равной частотой; и те и другие предворялись аналогичными явлениями, бессонницами, вызванными либо десятичасовым разливом сочинительства, либо воспоминаниями об Ардисе, оживавшими с безумной силой при любой жизненной неурядице. После работы я посягал на могущество мозговой инерции: немыслимо было остановить часами тьмы и терзаний поток творчества, напор фразы, требующей отделки, и пусть в своих усилиях я добивался какого-то успеха, поток все продолжал бурлить и бурлить за стенкой, даже если я отключался, прибегнув к самогипнозу (ни усилием воли, ни глотанием пилюли сон вызвать не удавалось), сосредоточиваясь на ином образе или иных мыслях, только не на Ардисе, не на Аде, что означало бы грянуть в водопад еще более мучительного бодрствования, полного ярости и досады, желания и отчаяния, затягивавших в омут, в котором, измотавшись до изнеможения, я наконец и засыпал.
В профессиональных снах, которые особенно изводили меня, когда я работал над первым романом, в которых я презренно взывал к некой чахоточной музе («коленопреклонен, заламывая руки», как какой-нибудь диккенсовский Мармелад в потертых брючонках перед своей Мармеладушкой), мне могло привидеться, скажем, будто вношу правку в верстку, а книга будто бы (непостижимое «будто бы» наших снов!) уже вышла, была и «вся вышла», мне протягивает ее чья-то рука из мусорной корзины в ее законченном и в ужасающе «конченном» виде, с опечатками на каждой странице, скажем, ехидное «бабушка» вместо «бабочка» или неуместное «многоатомный» вместо «многотомный». Или: я спешу на собственную лекцию — и меня бесит, что преграждает путь столько машин, столько людей, как вдруг с внезапным облегчением я понимаю, ведь мне всего-навсего надо вычеркнуть в рукописи «запруженные улицы». Сны, которые я бы назвал «небоскопы» (не «небоскребы», как, вероятно, запишут две трети студентов), это некая разновидность моих профессиональных видений, или то, что можно рассматривать как вводную к ним часть, ведь именно на заре моего возмужания буквально ночи не проходило, чтобы какое-то давнее или свежее впечатление дня не обретало нежную глубокую связь с моим застывшим в немоте даром (ведь и он, и я «ван», что созвучно и на слух, и по смыслу единости английского «one» в более утопленном, менее двугубном русском выговоре Марины). Присутствие, или предвещание, творческого импульса в такого рода снах являлось мне в образе хмурых небес, покрытых облаками с многослойной подпушкой: недвижных, но светлеющих надеждой; безнадежных, но разжижающих сумрачность, обнажая живописными пятнами небесные просветы, и вот уж затуманенное солнечное сияние пробивается сквозь самый тонкий слой, но вмиг скрывается под напором облаков, так как я не был готов еще.