— С 'est та dernière nuit аи château, — едва слышно проговорила она и несколько иначе произнесла ту же фразу на странном своем английском, топорно-элегическом, как говорят только в старых романах. — Сия ночь у нас последняя с тобою!
— Последняя? У нас с тобой? О чем ты?
Ван оглядывал Бланш с жутковатым чувством тревоги, возникающей, когда слышишь безумные или пьяные речи.
Но несмотря на очумелый вид, Бланш пребывала в здравом рассудке. Пару дней назад она твердо решила оставить Ардис-Холл. И только что подсунула под дверь Мадам свое прошение об уходе с припиской насчет поведения юной хозяйки. Через несколько часов ее здесь не будет. Она любит его, он — «ее безумие, ее страсть», она жаждет провести с ним несколько тайных мгновений.
Ван вошел в кладовую и медленно прикрыл за собою дверь. Эта неспешность была продиктована обстоятельством малоприятного свойства. Бланш, поставив лампу на ступеньку стремянки, уж схватилась за подол задрать легкую свою юбчонку. Ее мягкость, сочувствие и услужливость могли бы подтолкнуть в нем желание, в котором Бланш не сомневалась и полное отсутствие которого Ван тщательно скрывал под пледовым прикрытием; но значительно сильней страха заразиться (Бут намекал на кое-какие проблемы бедняжки) заботила Вана вещь посерьезней. Отведя дерзкую ручку Бланш, он присел рядом с ней на скамью.
Не она ли подсунула ему в смокинг записку?
Она. Как можно, вот так разъехаться, а он чтоб остался одураченным, обманутым, преданным! И наивно добавила, как бы в скобках, что, мол, уверена, он с самого начала воспылал к ней, но об этом можно и потом. Je suis à toi, c'est bientôt l'aube[301], мечта твоя сбылась.
— Parlez pour vous[302], — сказал Ван. — Что-то не настроен я на любовный лад. И, можешь быть уверена, если тотчас не расскажешь, как все было и в подробностях, я тебя придушу.
Бланш кивнула, осовелые глаза глядели на него с обожанием и страхом. Когда и как все началось? В прошлом августе, отвечала она. Votre demoiselle[303] собирала цветы, он вился следом сквозь густую траву с флейтой в руке. Как это? Почему флейта? Mais le musicien allemand, Monsieur Rack[304]. Услужливая осведомительница в тот момент лежала под собственным ухажером за изгородью. Как этим можно было заниматься с l'immonde Monsieur Rack[305], однажды позабывшим в стогу сена свой жилет, этого наша осведомительница никак не могла взять в толк. Может, в благодарность за то, что ей песни сочинял, одну, славненькую, исполнил однажды средь шумного бала в ладорском казино, мотив такой… Меня не интересует мотив, дальше рассказывай. Раз звездной ночью осведомительница, находясь в зарослях ивняка с двумя кавалерами, слыхала, как месье Рак, в лодке на реке, излагал печальную историю своего детства, поры, отмеченной недоеданием, музыкой и заброшенностью, его возлюбленная в рыданиях запрокидывала голову назад, он же потчевался ее белой шеей, il la mangeait de baisers dégoûtants[306]. Должно быть, имел ее раз пять-шесть, не больше, он не так крепок, как кое-кто, — ладно, не будем об этом, оборвал ее Ван, — а зимой юная леди прознала, что он женат и злую свою жену ненавидит, а в апреле, когда тот стал давать уроки музыки Люсетт, роман возобновился, но потом…
— Хватит! — выкрикнул Ван и, охаживая себя кулаком по лбу, шатаясь, выбрался на солнечный свет.
Стрелки на часах, свисавших с гамака, показывали четверть шестого. Ноги у него одеревенели. Ван хватился своих мокасин и некоторое время безотчетно топтался меж деревьев в чаще, где с такой мощной, неистовой силой дрозды выпевали сложнейшие фиоритуры, что не было сил вынести этой агонии прозрения, этой мерзости жизни, этого краха. Все же постепенно он обрел подобие самоконтроля благодаря магическому средству: и близко не подпускать образ Ады к пределам сознания. Это создало вакуум, куда хлынуло множество третьестепенных мыслей. Пантомима рационального мышления.
Ван принял холодный душ в кабинке у бассейна, все его действия были до смешного размеренны, он делал все неспешно и осмотрительно, словно разбить боялся этого нового, только что явившегося на свет, незнакомого, хрупкого Вана. Он наблюдал за вращением, танцем, напыщенным разгулом, порой фиглярством своих мыслей. К примеру, с восторгом пускался в фантазии — будто кусок мыла кажется муравьям, на нем роящимся, застывшей амброзией, и каково это вдруг самому очутиться в центре этой оргии. Являлась мысль: согласно кодексу чести, нельзя вызывать на поединок того, кто по рождению не джентльмен, хотя для художников, пианистов, флейтистов могут быть исключения; можно пустить ему кровь, многократно врезав в челюсть, или нет, лучше вздуть его хорошей тростью — не позабыть выбрать трость понадежней из шкафчика в вестибюле, а потом прочь отсюда навеки, навеки. Вот потеха! Ему неповторимое наслаждение доставляло это состояние — будто на одной ноге выплясываешь голышом, нацелившись другой в надеваемые трусы. Он лениво прошел через боковую галерею. Поднялся по парадной лестнице. Дом был пуст, прохладен, в нем пахло гвоздиками. Доброе утро и прощай, спаленка! Ван побрился, подстриг ногти на ногах, Ван оделся с неимоверной тщательностью: серые носки, шелковая рубашка, серый галстук, темно-серый, давеча отутюженный костюм — ботинки, ну, конечно же, ботинки, как можно забыть про ботинки, и, не особо копаясь в остальных своих вещах, он набил замшевый кошелек пригоршней золотых двадцатидолларовых монет, разложил по карманам вдоль окостеневшего тела носовой платок, чековую книжку, паспорт — что еще? Ничего — и приколол к подушке записку с просьбой уложить его вещи и отправить на адрес отца. Сына снесло лавиной, шляпы не найдено, презервативы пожертвованы Дому престарелых проводников. Теперь почти через восемь десятков лет все это звучит глупо и смешно — но в тот момент он был мертвец под маской вымышленного сновидца. Крякнув, чертыхнувшись на колено, склонился на накатанном снегу у края склона затянуть лыжные крепления, но лыжи исчезли, крепления обернулись шнурками ботинок, а склон — лестницей.