Без десяти пять тихонько вошел Бут с зажженной керосиновой лампой и с приглашением Марины зайти к ней в комнату поболтать. Проходя мимо глобуса, Бут провел по нему пальцем и, обозревая пыль на кончике, сказал, качая головой:
— Пылища кругом! Надо бы Бланш назад в деревню отправить. Elle est folle et mauvaise, cette fille[219].
— Ладно-ладно, — пробормотал Ван, едва оторвавшись от чтения.
Бут вышел из комнаты, продолжая качать своей дурацкой стриженой башкой, а Ван, зевая, позволил Раттнеру соскользнуть с черного дивана на черный ковер.
Когда в очередной раз он взглянул на часы, они набирали силу для боя. Ван поспешно поднялся с дивана, припоминая, что входила Бланш и просила, чтоб он за нее пожаловался Марине на мадемуазель Аду, уже в который раз отказавшуюся подбросить служанку до «Пивной туры», как местные шутники прозвали ее деревушку. Несколько мгновений краткий, неясный сон так сплелся с реальностью, что, даже вспоминая, как Бут тычет пальцем в ромбовидный полуостров, на который только что высадились армии союзников (что явствовало из ладорской газеты, раскинутой орлом на библиотечном столе), он все еще отчетливо видел, как Бланш стирает пыль с Крыма одним из оброненных Адой носовых платков. Ван вскарабкался по улиточным ступенькам в ватерклозет при детской; издалека услыхал, как гувернантка с бедняжкой воспитанницей читают вслух монологи из злосчастной «Береники»>{75} (каркающее контральто вперемежку с точно заведенным тоненьким голоском); и решил, что, наверное, Бланш или, скорее, Марине любопытно было б узнать, серьезны ли его заявления, будто на днях он досрочно, в девятнадцать, отправится служить в армию. Еще с минуту он поразмышлял вокруг того печального обстоятельства, что (как было ему известно из его занятий) смешение двух реальностей, одной в одинарных, другой в двойных кавычках, есть симптом надвигающегося сумасшествия.
Неподкрашенная, простоволосая, в допотопнейшем своем кимоно (Педро внезапно удрал в Рио), Марина, полулежа на своей кровати красного дерева под золотисто-желтым пикейным одеялом, пила чай с кумысом, в отношении чего у нее был пунктик.
— Подсаживайся, выпей глоток чайку, — сказала Марина. — По-моему, коровье вон в том молочнике, что поменьше. Да, именно так! — И продолжала, когда Ван, чмокнув ее, в родинках, руку, опустился на иванильич(такой охающий, старый кожаный пуф): — Ван, дорогой, мне надо тебе кое-что сказать, о чем больше, я знаю, мне не придется с тобой поговорить. Бэлль с вечным своим пристрастием к точности выражений процитировала мне adage[220] — cousinage-dangereux-voisinage[221] — ах, «adage», вечно запинаюсь на этом слове, — и выразила возмущение, qu'on s'embressait dans tous les coins[222]. Это правда?
Мысль Вана воспламенилась, прежде чем заработал язык. Да нет же, Марина, это чудовищное преувеличение. Ну, видала разок эта психопатка, как он нес Аду через ручей и поцеловал, потому что она поранила палец на ноге. Так ведь моя роль — не более чем нищий в той повести, что печальнее нет на свете.
— Ерунда (nonsense)! — сказал Ван. — Она видала однажды, как я переносил Аду через ручей, и превратно истолковала наше stumbling huddle (спотыкающееся слияние).
— Причем здесь Ада, дурачок! — сказала Марина, едва заметно фыркнув и склоняясь над чашкой. — Русский юморист Азов считает, что ерунда произошла от немецкого hier und da[223], что означает «ни туда, ни сюда»>{76} («это к делу не относится»). Ада уже девочка большая, а у больших девочек, увы, свои заботы. Разумеется, мадемуазель Ларивьер имела в виду Люсетт. Необходимо прекратить эти нежные игры, Ван! Люсетт — наивная двенадцатилетняя девочка, и хоть я уверена, что все это чистое озорство, yet (однако) в отношении ребенка, перерастающего в маленькую женщину, вести себя деликатно никогда не помешает. À propos de coins[224]: y Грибоедова в «Горе от ума» («How stupid to be so clever»), пьесе в стихах, написанной, кажется, во времена Пушкина, главный герой, напоминая Софи о том, как в детстве они вместе играли, говорит:
How oft we sat together in the corner