Я видел, отца словно бес подталкивает, требует, чтобы сбил с меня спесь, но все же отцовское сердце перебороло бесовскую силу. Он только спросил, лукаво покосившись на зайца:
— И бечевка эта на нем была?
— Была, — говорю. — Да он, может, затем и пришел, чтобы мы его развязали.
— Вон что! А не затем, чтобы съели?
— Так его и без бечевки съесть можно.
Отец между тем с важным видом все разглядывал зайца, с одного бока на другой переворачивал.
— Ишь какой жирный, вот уж заяц так заяц! — похвалил он добычу, чтоб у меня, значит, и слюнки уже потекли; а потом вдруг и объявил: — Но есть его мы все же не станем, такое мое мнение.
Я подскочил как ужаленный и сгоряча ляпнул такое, чего говорить никак не следовало:
— Да на что ж он и годен еще, песья сыть?!
— А он будет у нас Священный заяц, — объявил отец, — мы его на стенку повесим, заместо святой картинки.
— Священный заяц? Зачем, почему?!
— Потому… эвон сколько всяких чудес совершилось ради его пришествия.
Вижу, на этот раз отец припер меня к стенке, да только и я скоро нашелся. Сделал вид, будто задумался крепко, а потом и говорю ему, тихо так:
— Это вы правду сказали, много чудесных знаков мне было, чтоб поймал я его. Такого зайца съесть — грех великий.
Теперь отец испугался, что я его подловил.
— Что ж теперь делать-то будем? — спрашивает.
— А вот что: есть его мы не станем, просто внутрь примем.
— Так ведь то на то получается?
— Э, нет, — говорю. — Посудите сами: мамалыгу, к примеру, едят, а святую облатку внутрь принимают, разве не так?
Отец больше не захотел судьбу искушать, то ли боялся, что я и вовсе уложу его на обе лопатки, то ли потому, что темнеть стало шибко.
— Ну что ж, ступай-ка нож точи! — распорядился он.
Я на радостях даже про больную ногу забыл, запрыгал, закричал во все горло:
— Зайчатинки поедим! Зайчатинки поедим!
— Что, нога уже не болит? — поддел меня отец.
— Как не болит! Да только сейчас, видать, на поправку пошла, — нашелся я и, схватив нож, побежал точить. У нас для этого кромка верхней ступени служила, справа; там и присел я на корточки, живо взялся за дело. Не успел наточить — гляжу, матушка идет, на спине полмешка картошки тащит.
— Ты что тут делаешь? — спрашивает.
— Музыку играю, заяц заказал.
— Какой заяц?
— Да вот поймал давеча одного.
— И где ж он?
— Там в доме. Отец его бегать учит.
Матушка обрадовалась, мешок со спины скинула.
— Так он вернулся, отец твой? — спрашивает.
— А как же, пришел еще засветло.
Матушка в дом, да чуть не бегом, а тут и отец в дверях показался; на пороге и встретились.
— Выходит, муженек, домой воротились? — сказала мать.
— Я-то воротился, а ты картошки ради со двора ушла?
— Ушла, потому как не думала не гадала, что придете вы, весточки-то не подали.
— Да вот, понимаешь, просил я монаха одного из Шомьо, ступай, мол, вперед, жену упреди, а он ни в какую: я, говорит, неделю уж с бабенками дел не имею, — отшутился отец.
Я навострил уши: вдруг про зайца и про меня речь зайдет, но они больше говорить не стали, отец из-под навеса ко мне шагнул.
— Ну как, наточил?
— Режет, как бритва.
— Пошли, коли так.
Посреди двора накрыли мы кадушку доской, отец разложил на ней зайца. А мне велел смотреть да приглядываться — скоро, говорит, это искусство мне очень даже пригодится. Я тогда мимо ушей пропустил эти его слова, но смотрел внимательно, как мастерски он тушку свежует. Первым делом — чирк, чирк! — отхватил задние лапки у нижнего сустава. И тут же оба обрубка мне отдал.
— На что они мне? — спрашиваю.
— Для бритья пригодятся, — отвечает отец. — Чем не помазок?
— Это верно, только ведь, чтобы бриться, сперва бородатым надобно стать.
— А ты и так уже Бородатый!
Поперву решил я, что отец заговаривается, но тут же раскумекал: это он нашей фамилией родовой играет — Сакаллаши мы, Бородатые.
— Э, — говорю, — ежели так посмотреть, я и впрямь Бородатый, да только эту бороду мне одна смерть сбреет.
— А ты со смертью не торопись, пусть тебя сперва жизнь своим помазком намылит, — отозвался отец и начал с задних заячьих лапок шкурку снимать.
Приумолкли мы, словно обоим стало не по себе, как про смерть помянули. На душе тревогой повеяло, волнение поднялось, и что-то рокотало гулко из глубин самой жизни… Так стояли мы молча в густеющих сумерках, я смотрел на отца, он виделся мне до времени состарившимся мальчуганом, которому ведомы тайны природы и вот он их передо мной раскрывает… Наконец он распорядился: