- Не люблю я назидательного тона, - отозвался Антон Павлович. - Вы похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...
- Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надоело?
- Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш шлейф.
- Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня локтем, и я непременно вылечу.
- У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...
В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.
- Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?
- Нет, на меху. Вот.
- Где вы достали такую прелесть?
- На фабрике, около Серпухова. Завидно?
Я их надела под ротондой и сказала:
- Ничуть. Они мои.
Извозчик уже съезжал с моста.
- А куда ехать, барин?
- В Эртелев переулок!{222} - крикнула я.
- Что? Зачем? На Николаевскую.
- Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду домой.
- А я за вами, сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без перчаток. Извозчик, на Николаевскую! /223/
- Извозчик! В Эртелев!
Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.
- Уж и не пойму... Куда же теперь?
Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, а Антон Павлович опять стал нахваливать их, подражая Лейкину:
- Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет. Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и сокращайте. Пишите и сокращайте.
- Пока ничего не останется.
- У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите. Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?
- Буду, но с вымыслом. Вот что мне хочется. Слушайте. Любовь неизвестного человека. Понимаете? Вы его не знаете, а он вас любит, и вы это чувствуете постоянно. Вас окружает чья-то забота, вас согревает чья-то нежность. Вы получаете письма умные, интересные, полные страсти, на каждом шагу вы ощущаете внимание... Ну, понятно? И вы привыкаете к этому, вы уже ищете, боитесь потерять. Вам уже дорог тот, кого вы не знаете, и вы хотите знать. И вот что вы узнаете? Кого вы найдете? Разве не интересно?
- Нет. Не интересно, матушка! - быстро сказал Чехов, и эта поспешность и решительность, а еще слово "матушка", которое тогда еще не вошло у нас в обычай, так насмешили меня, что я долго хохотала.
- Почему я - матушка?
Мы подъезжали к Николаевской.
- Вы еще долго пробудете здесь? - спросила я.
- Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день. Согласны?
- Приезжайте завтра вечером ко мне, - неожиданно для самой себя предложила я.
Антон Павлович удивился:
- К вам?
Мы почему-то оба замолчали на время.
- У вас будет много гостей? - спросил Чехов.
- Наоборот, никого. Миша на Кавказе, а без него /224/ некому у меня и бывать. Надя вечером не приходит. Будем вдвоем и будем говорить, говорить...
- Я вас уговорю писать роман. Это необходимо.
- Значит, будете?
- Если только меня не увлекут в другое место. Я здесь (у Суворина) от себя не завишу.
- Все равно, буду вас ждать. Часов в девять.
Мы подъехали, и я вышла и позвонила у подъезда.
Извозчик с Чеховым отъехал и стал поворачивать, описывая большой круг по пустынной широкой улице. Мы продолжали переговариваться.
- Непременно приеду, - говорил Чехов своим прекрасным низким басом, который как-то особенно звучал в просторе и тишине, в мягком зимнем воздухе. - Хочу убедить вас писать роман. И как вы были влюблены в офицера.
- Кто это сказал?
- Вы сами. Давно. Не помните? Будете спорить?
Дверь отпирал швейцар в пальто внакидку.
- Ну, до завтра.
- Да. А вы не будете сердиться? Будете подобрее? Женщина должна быть кротка и ласкова.
Я, раздеваясь в спальне, думала:
"Пригласила. Будет. Что же это я сделала? Ведь я его люблю, и он... Нет! Он-то меня не любит. Нет! Ему со мной только легко и весело. Но ведь теперь я уже сделала проступок. Миша с ума сойдет, а я... мне уж нечем защищаться и бороться. Правоты у меня нет. Но какое счастье завтра! Какое счастье!"