Как только мог осторожно, я сказал ему об этом. Говорить с ним трудно: мне кажется, что он презирает всех, кому чужд и непонятен его мир, а мне этот мир - непонятен. Последнее время я дважды в неделю сижу рядом с ним на редакционных собраниях "Всемирной литературы" и нередко спорю, говоря о несовершенствах переводов с точки зрения духа русского языка. Это - не сближает. Как почти все в редакции, он относится к работе формально и равнодушно.
Он сказал, что ему приятно видеть, как я освобождаюсь "от интеллигентской привычки решать проблемы социального бытия".
- Я всегда чувствовал, что это у вас ненастоящее. Уже в "Городке Окурове" заметно, что вас волнуют "детские вопросы" - самые глубокие и страшные!
Он - ошибается, но я не возражал, пусть думает так, если это приятно или нужно ему.
- Почему вы не пишете об этих вопросах? - настойчиво допытывался он.
Я сказал, что вопросы о смысле бытия, о смерти, о любви - вопросы строго личные, интимные, вопросы только для меня. Я не люблю выносить их на улицу, а если, изредка, невольно делаю это - всегда неумело, неуклюже.
- Говорить о себе - тонкое искусство, я не обладаю им.
Зашли в Летний сад, сели на скамью. Глаза Блока почти безумны. По блеску их, по дрожи его холодного, но измученного лица я видел, что он жадно хочет говорить, спрашивать. Растирая ногою солнечный узор на земле, он упрекнул меня.
- Вы прячетесь. Прячете ваши мысли о духе, об истине. Зачем?
И, раньше чем я успел ответить, он заговорил о русской интеллигенции надоевшими словами осуждения, эти слова особенно неуместны теперь, после революции.
Я сказал, что, по моему мнению, отрицательное отношение к интеллигенции есть именно чисто "интеллигентское" отношение. Его не мог выработать ни мужик, знающий интеллигента только в лице самоотверженного земского врача или преподобного, сельского учителя; его не мог выработать рабочий, обязанный интеллигенту своим политическим воспитанием. Это отношение ошибочно и вредно, не говоря о том, что оно вычеркивает уважение интеллигенции к себе, к своей исторической и культурной работе. Всегда, ныне и присно, наша интеллигенция играла, играет и еще будет играть роль ломовой лошади истории. Неустанной работой своей она подняла пролетариат на высоту революции, небывалой по широте и глубине задач, поставленных ею к немедленному решению
Он, кажется, не слушал меня, угрюмо глядя в землю, но, когда я замолчал, он снова начал говорить о колебаниях интеллигенции в ее отношении к "большевизму" и, между прочим, очень верно сказал:
- Вызвав из тьмы дух разрушения, нечестно говорить: это сделано не нами, а вот теми. Большевизм - неизбежный вывод всей работы интеллигенции на кафедрах, в редакциях, в подполье...
С ним ласково поздоровалась миловидная дама, он отнесся к ней сухо, почти пренебрежительно, она отошла, смущенно улыбаясь. Глядя вслед ей, на маленькие, неуверенно шагавшие ноги, Блок спросил:
- Что думаете вы о бессмертии, о возможности бессмертия?
Спросил настойчиво, глаза его смотрели упрямо. Я сказал, что, может быть, прав Ламеннэ: так как количество материи во вселенной ограничено, то следует допустить, что комбинации ее повторятся в бесконечности времени бесконечное количество раз. С этой точки зрения возможно, что через несколько миллионов лет, в хмурый вечер петербургской весны, Блок и Горький снова будут говорить о бессмертии, сидя на скамье, в Летнем саду.
Он спросил:
- Это вы - несерьезно?
Его настойчивость и удивляла, и несколько раздражала меня, хотя я чувствовал, что он спрашивает не из простого любопытства, а как будто из желания погасить, подавить некую тревожную, тяжелую мысль.
- У меня нет причин считать взгляд Ламеннэ менее серьезным, чем все иные взгляды на этот вопрос.
- Ну, а вы, вы лично, как думаете?
Он даже топнул ногою. До этого вечера он казался мне сдержанным, неразговорчивым.
- Лично мне - больше нравится представлять человека аппаратом, который претворяет в себе так называемую "мертвую материю" в психическую энергию и когда-то, в неизмеримо отдаленном будущем, превратит весь "мир" в чистую психику.