* * *
Он теперь будет нести эту память, но не о чем-то, что ушло, закрылось, а о том, что на самом деле раскрылось еще более широко. Этот разрыв откроет ему пространство для поисков, сделает для него необходимым жизненное упрямство.
Понятно, что, когда он приехал в Париж на подготовительные курсы при лицее Сен-Луи для поступления в военно-морское училище, голова его не была занята учебой и правилами. В результате он оказался хорошим среди последних. Обучению он предпочитал шалости в городе в компании своего одноклассника Анри де Сегоня, с которым они, например, ходили поднимать литой люк на улице Кюжас, после того как Антуан изучил там условия стока воды. Это приключение, конечно же, имело одну цель – свидание с «милашками», как он их называл, с которыми каждый раз что-то не складывалось, как, например, в тот день, когда на выходе из своей пещеры он оказался лицом к лицу с директором лицея. Это были зачатки поисков любви, которые так никогда и не закончатся, маскируя то, что было в нем непоправимо изранено.
Он не сомневался в том, что из-за войны нечто ломалось в людях и в цивилизации. Действительно, располагаясь на крышах во время бомбежек Парижа, он умел видеть в этом лишь «феерическое» шоу.
* * *
Драма, которая связывает, интимна. Его выходки, хоть порой и развлекали компанию, регулярно перемежались с необъяснимой недоступностью. Он словно находился одновременно и рядом с друзьями, и где-то далеко, в один миг переходя от вспышки эйфории к меланхолии.
Он поступил в Академию изящных искусств, имея в виду стать архитектором. И его можно было увидеть неловко несущим свои папки для эскизов, в основном полные чистых листов, чья белизна не нарушалась из-за частых и более усердных посещений кафе, а не мастерских. Это были зачатки «прекрасной эпохи набережных Сены и неверных подружек», как сообщает нам его тогдашний сообщник Бернар Лямотт, с которым он разделял «одно молоко с сильным привкусом Перно»[6]. Он позволял себе под давлением семьи познать мирское. И он ходил в слишком коротких брюках, в слишком широком пиджаке и в бабочке, которая смотрелась так, будто вот-вот упадет, в салоны мадам де Ментон, герцогини Вандомской, но особенно – к Ивонне де Лестранж. Он жил в ее особняке № 9 по набережной Малаке, и ему было достаточно лишь спуститься на этаж, чтобы переместиться из хаоса набросков и незаконченных стихов, заполнявших его комнату, к бурным спорам между авторами «Нового французского обозрения». Там он имел возможность следить за наметками редакционной политики и за духом своей эпохи. Будучи хорошим наблюдателем, он подкармливал свои устремления словами Андре Жида, Гастона Галлимара и Жака Копо. Это позволило ему установить твердые духовные ориентиры во времена великих потрясений. Совсем недавно Ницше поставил под сомнение принципы философии, а большевистская революция нарушила равновесие в западной политике. Искусство также испытывало потрясения, в том числе в 1910 году, с появлением абстракционизма Кандинского. Именно в это время, однако, он начал подразумевать для себя иное будущее и увидел себя в качестве инженера и писателя.
* * *
В 1921 году пробил час военной службы. И он пошел по пути своих склонностей – в авиацию, в то время представлявшую собой элитный корпус, состоявший из смельчаков, рисковавших жизнью при каждом полете. В апреле он поступил во 2-й полк истребительной авиации, базировавшийся в Нойхофе, в ближайшем пригороде Страсбурга. Он был назначен в «ползучие», то есть в персонал наземного обслуживания техники, и лишь потом добился разрешения начальства на патент военного летчика. 18 июня он получил первый урок пилотирования на «Фармане F-40» с летным инструктором Робером Аэби, который остался доволен учеником: тот усваивал все очень легко, да плюс быстрота реакции сразу же уберегла его от аварии на борту самого быстрого самолета того времени, который назывался «Сопвич Кэмел»[7].
В середине июля он получил возможность погрузиться в детали ремесла авиатора во время назначения в Марокко. Там он наслаждался, прогуливая занятия, и познавал вкус одиночества во время летных часов. Он получил обучение в пустыне, но в нем пока еще не было ничего от подвижника, и он жаловался матери на монотонность пейзажа: «Вы думаете, что мой разум питает вид тринадцати камней и десяти пучков травы? Это хорошо в романах. В действительности же это одурманивает. При этом ничего не думаешь, совершенно ничего». В самом деле, ему часто было невмоготу. Там он так скучал по зеленым полям Бюгэ, что рвал листья редких деревьев, встречавшихся у него на пути, и потом раскладывал их по всей длине стола. Тем не менее, именно в этой обстановке начали проклевываться его литературные способности, плоды еще неизвестного ему призвания. По сути, то же, что привело его к авиации (он получил патент в декабре), раскрыло и его писательские таланты.