Место было прекрасное, потому что сразу было видно, кто тебя ждёт.
Ещё издали я увидел грузную фигуру Планше.
Мы поздоровались, и я спокойно изложил ему всё то, что приключилось со мной за последние два дня (опустив, правда, встречу с Ксенией).
Если бы положение моё не было таким ужасным, я бы, наверное, рассмеялся, наблюдая, как на лице Планше борются два чувства — профессиональная радость журналиста, обнаружившего интересную тему, и необходимость эту радость скрывать.
Он был хороший парень, но, в конце концов, я знал, на что шёл, встречаясь с ним. Я шёл к нему как к врачу — ну да, подцепил дурную болезнь, никто не застрахован, «на родной сестре можно триппер поймать», как говорил покойный Портос. Что ломаться-то, вопрос в лечении.
Планше тоже велел подождать — до завтра.
Я вернулся в квартиру Ксении и обнаружил, что она собрала мне вполне годную одежду — оказалось, её бывшего мужа. Мы сели за стол и начали долгий разговор, в ходе которого с меня постепенно слетела обычная ирония и цинизм.
Вечер валился на Москву.
Что было хорошо в её квартире, так это вид из окна. Дом был высокий и стоял на холме близ Садового кольца, с его внешней стороны. Поэтому с его верхних этажей было видно пол-Москвы, включая Кремль. Закат сделал всё небо красным, и новые крыши элитных домов горели в нём негасимым пожаром.
Ксения вдруг спросила, помню ли я её тогда, в свои двадцать лет.
Я медленно, будто верньером, открутил время назад.
Тогда я ухаживал за её сестрой и мало обращал внимания на девочку-подростка, что жалась к косяку маракинской квартиры. Иногда мы посылали её в магазин, когда нам было лень отрываться от разговоров о науке. Сейчас я понимаю, какими жестокими мы были, и не только к этой девочке.
Как отвратительно самонадеянны мы были, но это всякий понимает про себя, когда вспоминает прошлое и себя в нём.
Ксения сказала, что прекрасно помнит, во что я одевался: в полосатую самовязанную кофту, застёгивающуюся на молнию. Точно — я уже и забыл про это сам, точно: самовязанную, с чёрной молнией-трактором, страшным в то время дефицитом. Кофта была вязана из голубых, синих и чёрных ниток, её связала моя мать. И вот я забыл всё это, а она помнила.
Ксения вдруг положила свою узкую ладонь на мою руку.
— А ведь я, Серёжа, была влюблена в тебя тогда.
Она закинула голову и медленно выдохнула.
— Я тебя больше жизни любила, а нашу Констанцию вовсе хотела отравить.
— Это Миледи может отравить Констанцию, а тебе нельзя.
— Я знаю. Знаю. Но всё равно — очень сложно смириться с судьбой не Констанции, а этой девочки-служанки… Англичанки… Как её звали — Китти? Бетти? Ты помнишь, как её звали?
— Кэт, кажется.
— Да. С этой ролью смириться сложно, но я смирилась, я понимала, что вы все меня просто не замечаете, поэтому прожила целую воображаемую жизнь с тобой, в которой мы ругались, ссорились, сходились и расходились.
А потом я поступила на филфак — отец этого, кажется, так и не заметил. Он говорил, что его дело воспитывать и духовно развивать своих детей, а пелёнки и прочие заботы не для него. Но филология ему была не интересна, и с развитием как-то не вышло. Потом мать забрала меня к себе и вот я прожила долгую-долгую спокойную жизнь вдали от вас и от отца.
И замуж я вышла медленно, и развелась также медленно и спокойно, будто двигаясь в какой-то вате.
В общем, это была жизнь рыбы в аквариуме.
А вчера, когда мы столкнулись с тобой на бульваре, я вдруг поняла, что этой жизни будто бы и не было. Нет, не на похоронах отца, там ты был ужасно гадкий и совершенно пьяный — я даже испугалась, а именно на бульваре.
— Да, когда я к вам пришёл, я уже был нехорош.
— Не то слово! — Она тихонько засмеялась, а потом продолжила: — А вот на бульваре ты был совершенно другой, куда лучше. Ты был как затравленный волк, но не упавший духом, а просто тревожный, всё ещё опасный для загонщиков. Вот ты какой был.
И тут мы поцеловались.
Это вышло как-то просто и естественно.
— Я не очень хороший волк, — сказал я. — Я пугливый волк.
— Ты волк, который увидел флажки и пока не знает, как поступить.
Она пришла ко мне, когда я уже лёг.