1937 - страница 24

Шрифт
Интервал

стр.

Как чувствуешь себя ты? Неужели тебе не жаль будет расстаться с этими шумными улицами, веселыми людьми, возможностями бурной жизни? Неужели не страшно — годы влачить одинокое существование в такой дали, что ты сейчас и названия ее не знаешь? Неужели нельзя ничего сделать, чтобы тебя поняли наконец, чтобы сказали тебе: не волнуйся, работай, покажи, на что ты способен — и тогда приходи к нам, с радостью примем тебя тогда. И по совести я отвечал себе — нет, не страшно. Уже не страшно, ибо знаю, что везде есть жизнь и в той далекой жизни я сейчас куда нужнее, чем здесь, где меня только подозревают и никак нельзя доказать никому, что подозревать меня не в чем и не надо. Все будут качать головами и гмыкать многозначительно, выжидающе… Выжидание, бездеятельность — вот моя жизнь сейчас. И если б не этот процесс внутреннего очищения и роста — прямо головой в реку!

А там, где ты будешь жить потом — один — там тоже люди, им ты будешь нужен, тебя они примут без подозрения и ухмылок, там никто не будет знать тебя, и маленькая твоя работа сможет принести действительную пользу. Это — не прибеднение, это вот то самое осознание своей связи с миром, которое прорезало мне “зеницы”, это сознание того, что люди вокруг тебя — лучше тебя, и ты присматривайся к ним, забыв о себе и своих нелепых переживаниях.

С этим я вышел из кино, с этим сел в дачный поезд. И там это чувство росло и крепло… Ехали бабы с мешками и корзинами, сидели напротив две маленькие девочки, серьезные и рассудительные, ну совсем как взрослые женщины. Что-то доказывал старик в грубой синей фуфайке, сером ватнике, щетинистый и подвыпивший. Рыжий парень, рослый, уверенный в себе, угощал жену колбасой и слушал старика. Шла продавщица мороженого, отворяла дверцу фанерного ящика, вынимала кирпичики мороженого и давала сдачу… Люди ехали, каждый в свое место, каждый со своей жизнью, и каждая эта жизнь была уж никак не меньше моей… Морщинистая худая женщина в красном линялом платке рассказывала с возмущением о “ней” — “ты подумай только — я ей двадцать дала, потом еще пятнадцать, потом еще десятку и это все на две недели. Да откудова же денег-то взять на житье, коли столько тратить?”…

А ведь это только один вагон одного маленького поезда… Сколько же на земле живых жизней и сколько еще будет встреч и переломов в жизни. И как можно грустить о потерянном месте под солнцем, когда впереди еще и солнце взойдет не раз и самому захочется в тень или в тихий закат жизненного вечера…

Дождь бил косыми струйками в левые окна, небо хмурилось, но на сердце было радостно, то самое состояние подарка, которое охватило меня три дня назад, снова было со мной, и я вышел на платформу, пошел по скользкой дорожке вниз и все улыбался самому себе… Так вот иногда в 33 года человек находит себя заново и обнаруживает, что это все — впервые для него…


10/IX

А жизнь все не дает мне успокоиться. Сегодня пережил одно из самых горьких огорчений за последние месяцы. Я узнал, что Всеволод Иванов не только голосовал за мое исключение из союза, это уж пусть, [за] счет его слабости и желания жить в мире со Ставским. Но он даже выступал против Сейфуллиной, он настаивал на моем исключении и подписал письмо партгруппы с требованием исключения.

Моя первая мысль, когда я узнал это, была — пойти тут же в Москве в комендатуру НКВД и заявить, чтобы меня арестовали, чтобы меня увезли куда-нибудь очень далеко от этих людей, от этой удушающей подлости человеческой, когда он же, Всеволод, которого я любил глубоко и которому верил, он же сам утешал меня за неделю до этого, говорил, что он советовал Ставскому не исключать меня, что все еще может уладиться. Когда он же хвалил меня как писателя, мои пьесы, а там, на собрании, заявил, что они не представляют ценности. Когда его жена, очевидно готовя его ко всему этому, приходила с ласковой улыбкой и брала взаймы две тысячи у человека, которого ее муж (она это знала) будет через три дня обвинять!

Как жить среди таких двурушников, трусов и слабодушных! Зачем ему понадобилось быть со мной в хороших отношениях, считать и называть меня своим другом, а потом — ударить в спину? Или, может быть, он боялся, что я “разоблачу”, что дачу ему построило НКВД и истратило 50 000! Или он боится, что я “разоблачу”, что именно он приезжал ко мне от Авербаха с просьбой прийти к нему и помириться? Или боится он, что станут через меня известны его теснейшие связи с Погребинским, Аграновым и прочими? Или, с другой стороны, хочет он этим выступлением купить себе, наконец, почет и уважение Ставского? Если так, он этого добился. Уже приезжают к нему с почетом и уважением, он назначен на время отъезда Ставского ответственным секретарем, его включают в разные там комиссии, он вот будет читать в зале Политехнического музея о Бородине — в том самом зале, где я осмелился выступить в его защиту тогда, когда Ставский и прочие травили его несправедливо…


стр.

Похожие книги