Бакунин писал, выступая в защиту душегубства: «Разбой – одна из почетнейших форм русской народной жизни. Он был со времени основания московского государства отчаянным протестом народа против гнусного общественного порядка… Разбойник – это герой, защитник, мститель народный, непримиримый враг государства и всего общественного и гражданского строя, установленного государством…».
Если мода на «страдание от начальства» в лице гоголевского Чичикова была очевидно карикатурной, то под конец XIX века подобные карикатурные персонажи уже воспринимались всерьез. Пострадавший «за правду», разжалованный, сосланный становились диковинными субъектами на уездных посиделках «лучших людей» (о чем так живо написал Достоевский в своих «Бесах»). Русская натура всегда склонна сочувствовать схваченным разбойникам. Их душегубство, будучи пресеченным, кажется русскому человеку уже неопасным. Остается только сожаление о горькой судьбе кандальника.
Другой элемент русской натуры – ощущение в разбойниках некоего «благородства», в чем было немало воспоминаний о разного рода самозванцах, а также о дворянских мятежах. Участие в политике поднимало статус разнородной публики, претендующей быть «солью соли земли» – новыми «сливками общества». И власть также считала схваченных народовольцев скорее военнопленными, чем уголовниками. Кроме того, у народовольцев возникала публичная трибуна в судебном разбирательстве, а власть не имела такой трибуны.
Как только сельский душегуб, подстерегавший барина на большой дороге с кистенем и за обиду подпаливавший его усадьбу, обратился в образованного (или недоообразованного) разночинца, его преступная натура мстила не столько непосредственному обидчику, а его начальству и в целом – общественному устройству, власти, государству. И уже одно это, что вся эта злоба как бы теряла признаки личной корысти и мести, превращало ее в модное общественное поветрие.
Либеральная интеллигенция не столько сочувствовала самим террористам, сколько радовалась любой неудаче Империи, которая казалась им тесной и душной в сравнении с Европой, где либералы бывали преимущественно на курортах. Обличение собственного Отечества становилось правилом даже у крупнейших литераторов. Лев Толстой, предавшись этой моде, вопрошал: «Как же после этого не быть 1-му марта?». В своих письмах он признавался в чувстве мучительного негодования во время «Процесса 20-ти». После освобождения Николая Морозова из тюрьмы, он был принят Львом Толстым и состоял с ним в уважительной переписке.
Из зарубежья русским либералам вторил Виктор Гюго, оправдывающий душегубов: «Цивилизация должна вмешаться! Сейчас перед нами безграничная тьма, среди этого мрака 10 человеческих существ; из них две женщины (две женщины!) обречены на смерть, а десять других должен поглотить русский склеп – Сибирь. Зачем? К чему эта виселица? К чему эта тюрьма?… Милосердия!… Пусть русское правительство поостережется… Ему ничего не угрожает со стороны какой-либо политической силы. Но оно должно опасаться первого встречного, каждого прохожего, любого голоса, требующего милосердия!»
Позднее Блок писал: «Как человек, я содрогнусь при известии об убийстве любого из вреднейших государственных животных, будь то Плеве, Трепов или Игнатьев. Но, однако <…>, так чудовищно неравенство положений, что я сейчас не осужу террора. Как я могу осудить террор, когда я ясно вижу: <…> 1. Революционеры <…> убивают как истинные герои <…> без малейшей корысти, малейшей надежды на спасение от пыток, каторги и казни, 2. Правительство, старчески позевывая, равнодушным манием жирных пальцев, чавкая азефовскими губами, посылает своих несчастных агентов, ни в чем не повинных и падающих в обморок офицериков <…>, бледнолицых солдат и геморроидальных “чинов гражданского ведомства” – посылает “расстрелять”, “повесить”, “присутствовать при исполнении смертного приговора”».
Между правительством и народовольцами велась самая настоящая война. Первоначально мягкие меры не могли не обостряться ввиду циничности преступлений. Участники народовольческой организации, страстно желавшие подвигов и быстрых видимых результатов, преисполнялись также жаждой мести.