Он стукнул еще раз. Он же эту книжку взял просто так, из-за свиной кожи…
Может, начать дневник, прикинул он и, немного погодя, подумал: «Зачем? Чушь какая! — Хотя почему бы и нет?»
Он усмехнулся.
«Иногда бывает так странно на душе, — писал он, — столько людей. Никакого постоянства. Сплошные разъезды. Все стирается. Вот как зад себе подтираешь. Директор скотина.»
Теперь ему писалось легче.
Когда он писал, ему казалось, что сейчас он найдет какой-то порядок, костяк, точку опоры.
Потом он почувствовал, что зад у него горит.
Отсидел!
Он писал. Ему хотелось писать. Хотелось неудержимо. Под конец он вывел прописными буквами на первой странице заголовок: ДНЕВНИК.
Надо ли тут что-то объяснять? Мы все же можем сказать: он приблизился к поворотному пункту, незаметно, мимоходом, как это обычно и бывает.
Клокман встал, выглянул в ночь, в свой квадрат ночи, где-то там ветка дерева, словно огромный деревянный язык колокола, глухо ударяла по стене.
Он взглянул на часы. Рыгнул.
Значит, тут есть и другие деревья.
Маленькие монстры и летучие фигурки на оконном стекле то расплывались, превращаясь вроссыпь крошечных пятен, то с жаром набрасывались на него, словно рой жалящих ос, — то вдруг припускали, проскальзывая стремительной вереницей параллельно оконным рамам, и потом терялись на черной стене.
Моя жизнь? Мое бытие? Мои мирские устремления? — Шприцы для смазки? Чернильные каракули? Крошки зубной боли?
Он выключил круглый торшер. Споткнулся о черный портфель. Нимб…
У Палека зубной протез?
Так или иначе, сейчас, когда мы видим Клокмана после завтрака, выспавшегося, бодрого и сытого, он уже далек от этих сумбурных ребяческих ночных фантазий.
В хорошем настроении, со слегка опухшим лицом, он выходит из дверей отеля и неторопливо шагает по автомобильной стоянке, которая тоже преобразилась. То, что в свете редких фонарей производило впечатление убожества и запустения (лужи смазочного масла в сточных желобах), сверкает теперь, словно переливчатый, искрящийся на солнце павлиний хвост (пятна бензина), разрастается под действием животворных сил во всю ширь и длину: вон длинная вереница машин тянется вниз по шоссе, загибаясь на повороте. Запруженный подъездной путь напоминает налившуюся кровью кишку. Один поток черных грузовиков устремляется в эту сторону, второй — в другую. Они пересекаются: возникает неразбериха! Третий поток, кажется, пробивается прямиком в небеса! Проезжает синий «жук», медленно ползет под гору какой-то белый драндулет: плывут себе в разные стороны. Какие яркие краски! Бамперы! Павлиньи перья! Эти бамперы скалятся, как акулы.
«С этим не сравнится по красоте даже стая пыхтунов, дельфинов или этих, как их там, блестящих мокрых китов», — подумал Клокман.
Дорожная развязка была похожа на кастрюлю с макаронами, политыми томатным соусом.
Клокман был по-своему прав: красное марево над крышами автомобилей! — А уж о людях, которые высовывались из этих машин, и говорить нечего. Сколько их тут было: высоких, низкорослых, среднего роста, толстых, худых, — и не счесть. Один свесился из окна, выпростав волосатые лапы. Они роились как пчелы, как только что вылупившиеся комары, копошились как жуки-рогачи, — все эти крылатые и ползучие твари! Курицы! Кошки! Удавы! А наш Клокман был в самой гуще.
Он не мог отдышаться. Ему было тесно в своей куртке.
Непоколебимой громадой застыли корпуса и башни торгового центра, похожего на доброго исполина, со страшной силой всасывающего в себя все и вся, на какую-то жуткую мамашу с руками и ляжками из бетона, с пастью из хромированных балок; здание, величиной почти с небольшой город, высотой в пять этажей, с полосами поблескивающих окон, купающихся в утреннем воздухе. Как прекрасен был отважный порыв тянущихся ввысь пожарных лестниц и электропроводов. И как торжественно трепетали флаги на мачтах, раздуваясь на ветру словно паруса, рвущиеся прямиком в открытое море, чтобы разнести свою весть во все пределы.
Простите, нас занесло: но разве можно найти что-то красивее города, когда он просыпается поутру, а вместе с ним просыпаются тысячи и тысячи носов и носиков, ушей и глаз и кончиков пальцев?! Все органы и конечности! Водопад волос, голая кожа! — Это пора невыразимой любви, которая, наверное, осуждена на вечное безмолвие. Ведь в мире так мало любви.