В ожидании страшного мига дикой, нестерпимой боли я инстинктивно сжался. Смерть меня не пугала. Каждому суждено умереть рано или поздно. Банальная и все же чертовски верная истина. Но боли я не почувствовал. Мощный удар пулеметной очереди вжал меня в спинку сиденья, пули разодрали грудь, а вспышка беспощадного, пожирающего самолет огня ослепила, обожгла глаза. Холод, беспамятство, а затем накатывающее волнами тепло. Легкое, приятное, согревающее. И ни звука кругом. Абсолютная, безбрежная, убаюкивающая тишина. Она окутывала и несла успокоение. А может, так и должно быть, когда ты покидаешь этот бренный мир, уходишь в никуда, в пустоту и сам становишься никем и ничем? Безмятежность и благодатный покой.
Получается, права была вырастившая меня в одиночку бабка Тоня, говоря, что жизнь не кончается земным бытием? Я по-доброму посмеивался над ней, подсовывал атеистические брошюрки: «Ты б, мама, почитала, набралась уму-разуму». Антонина Семеновна лишь отмахивалась, а иной раз и сердилась, называя меня дурнем. Я не обижался, слишком любил ее и всегда называл мамой, несмотря на то что кровного родства у нас не было. Взяла оставшегося сиротой чужого мальчишку и воспитала. Она очень гордилась, когда я поступил в 7-ю военную школу летчиков имени Сталинградского краснознаменного пролетариата, а потом выполнял интернациональный долг в небе Испании. К началу войны с гитлеровцами я уже командовал звеном и считался в полку одним из наиболее опытных летчиков.
Второй год шла чудовищная, кровопролитная война. Я бил немцев ожесточенно, с остервенением — мстил изуверам за разрушенные города и сожженные деревни, за убитых и угнанных в рабство советских людей, за погибших товарищей. А несколько дней назад получил письмо от давней подруги матери. Короткое, в полстранички. Всего несколько строк, написанных нетвердой рукой малограмотной старушки — о том, что Красная Армия выгнала, наконец, из нашего родного городка фашистскую сволочь, но мать не дожила до этого счастливого дня. Заплясали перед глазами и без того неровные строчки, когда прочитал в конце: «Убили нашу Тонюшку германцы. Воюй Егорушка храбро и товарищам своим передай штоп злодеев фашиских окаянных уничтожали».
Никому о письме я ни слова не сказал. Иначе бы отстранили от полетов на несколько дней, пока не приду в норму. Потому как в таком состоянии обязательно буду лезть на рожон. Снова поднял Ил-2 в небо, чтобы драться с фашистами. В памяти всплыли отрывистые картинки последнего боя: рой «Мессершмиттов», накинувшийся на выстроившихся в круг штурмовиков, немецкий ас с пиковыми тузами на борту, страшная боль в простреленной груди, и злая, исступленная радость от вида задымившегося, вошедшего в штопор «пикового туза», которого смахнул с неба мой стрелок-радист. А затем кромешная тьма и загадочный умиротворяющий свет, пробивающийся сквозь закрытые веки.
Я с трудом приоткрыл глаза. Веки тяжелые, словно налиты свинцом, перед взором все расплывается, сплошной туман, но в теле приятная легкость и совсем нет боли. Ощущение, будто ты птицей неспешно паришь в теплом, густо обволакивающем воздухе. Неужто такова смерть на самом деле?! Легкая, безмятежная. «Вот помрешь безбожником, — ворчала иногда бабка Тоня, — и не пустят тебя ангелы в Рай. Будешь вечно гореть в адском пламени со своим бесом усатым». Я хмурился, когда она поминала недобрым словом товарища Сталина, опасаясь, что услышит кто ее крамольные речи да донесет. А теперь получается, что не ошибалась Антонина Семеновна, ведь невозможно выжить после такого побоища в небе!
Льющийся сквозь молочную пелену тумана мягкий, приглушенный свет вдруг стал намного ярче. Я непроизвольно зажмурился, а когда вновь открыл глаза, увидел склонившихся надо мной двух мужчин в аквамариновых комбинезонах странного покроя. Один из них был совсем молодым, с копной темных волос, а другой лет на тридцать постарше, уже седой. Незнакомцы смотрели на меня с тревогой и интересом. Первой мыслью было, что передо мной ангелы, но я тут же отогнал ее. Больше эти двое походили на врачей. Да и дышу я, вижу, ощущаю запахи. Неужели выжил?!