Аксиому грустную очень
Принимай как есть и не сетуй:
Есть дорога из лета в осень.
Нет дороги из осени в лето.
Всю ночь оба не сомкнули глаз.
Он то ходил по застекленной веранде, низко опустив голову и вслушиваясь в монотонный шорох дождя за открытыми окнами, то, сидя в плетеном кресле у стола, курил сигарету за сигаретой.
Внизу, на шоссе, изредка проносились автомашины, и по звуку мотора можно было безошибочно определить, какая спешит вверх, к Яблоницкому перевалу, а какая вниз, к захлестнутому дождевыми потоками Яремче.
Она лежала в спальне, не зажигая огня, укрывшись до подбородка клетчатым шерстяным пледом.
Все было сказано еще накануне, и теперь они молча думали каждый о своем, и, сами того не подозревая, — об одном и том же…
— Едешь? — спросила она за ужином.
— Да. — Он раздраженно опустил на стол стакан с недопитым кефиром. — Ты против?
Она пожала плечами.
— Нет. Просто мне не хочется, чтобы ты ехал туда.
— Ты знаешь, куда я еду?
— Разве ты не говорил?
— Нет. — Он пристально посмотрел ей в лицо. — Речи об этом не было.
Она вздохнула.
— Значит, я догадалась сама.
За тридцать лет супружеской жизни следовало бы привыкнуть ко всему, но ее способность угадывать невысказанные мысли всякий раз застигала его врасплох. Самый, казалось бы, близкий человек — жена в чем-то неизменно оставалась для него загадкой, и это с годами все больше тяготило его и раздражало.
— Ну хорошо, допустим, — начал он, сам еще толком не зная, что «допустим». — Допустим, я действительно еду в Хиву. Ну и что? Хочешь, поедем вместе?
— Нет! — испуганно возразила она, и, словно защищаясь, вскинула перед собой ладонь. — Поезжай один, раз решил.
— Черт знает что! — буркнул он скорее удивленно, чем рассерженно, отодвинул стул и ушел на веранду. В глубине души он надеялся, что она в конце концов выйдет к нему и примирение состоится, хотя знал почти наверняка, что она этого не сделает.
И она действительно не вышла.
Раздражение улеглось. И дождь перестал за окном, и стало слышно, как капает с листьев, и внизу на шоссе торопливо шлепают по лужам запоздалые автомашины.
Уютно устроившись в кресле, он достал из пачки очередную сигарету, но прикуривать раздумал и, положив на край столешницы, наверное, уже в сотый раз за последние несколько лет мысленно задал себе вопрос: кто же она такая, женщина, с которой он вот уже три десятка лет состоит в браке и которую до сих пор так и не смог понять до конца?..
Они встретились в пятидесятом году в клинике Института имени Филатова, где он мучительно медленно приходил в себя после очередной операции, которая должна была вернуть ему зрение.
По утрам сочный баритон профессора Бродского осведомлялся о здоровье пациента, заверяя, что самое трудное уже позади и дела идут на поправку. Профессорскому баритону вторил дискант медсестры, то и дело справлявшейся, что бы пациент хотел иметь на завтрак, обед и ужин, и певучей скороговоркой сообщавшей ему «все за Одессу», в которой он находился уже больше года и которую представлял себе только по рассказам медсестры да по веселому треньканью трамвая, то и дело пробегавшего мимо института в Аркадию и обратно.
Профессор виделся ему низеньким, круглым человечком, непременно в очках и с лысиной, а медсестра — крохотной пучеглазой девушкой с громадным горбатым носом и шапкой черных отчаянно вьющихся волос.
Какими они были на самом деле, он не знал, как не знал и тех, кто лечил его вот уже пять с лишним лет в разных госпиталях, клиниках и больницах. Не знал и не мог знать, потому что, несмотря на все их усилия, продолжал оставаться незрячим.
Последнее, что запечатлели его глаза, был крохотный сквозь прорезь прицела противотанкового орудия белый фольварк под красной черепичной крышей и выползающие из-за фольварка «тигры». Он успел выпустить по ним два снаряда, ощутить острое злорадство и удовлетворение, когда задымил и развернулся, загородив дорогу остальным, головной танк, и тут земля перед ним взметнулась на дыбы и, заслонив собой небо, швырнула его навзничь. Очнулся он уже слепым.