Два часа семнадцать минут. Ночь. Встать нужно не позднее половины двенадцатого. Что ж, посмотрим: два часа раздраженных метаний в постели (4.17), затем, возможно, часа три коматозного небытия — это если повезет (7.17), с последующими полутора часами пуленепробиваемого бодрствования (8.47) — и тогда наконец роскошь утра, когда я могу вдоволь отдохнуть, покачиваясь на волнах сновидений, как будто это мне ничего не стоит… Итого, в общей сложности шесть часов и пятьдесят три минуты сна. Не то чтобы совсем те легендарные восемь часов, но тоже неплохо, учитывая мои обстоятельства.
В этом и состоит моя главная проблема. Я отношусь к ней даже с каким-то трепетом — на некоторых вечеринках моей визитной карточкой становится фраза: «Привет, я Габриель Джейкоби, страдаю бессонницей», — ведь всем нужны свидетельства того, что мы не ангелы. Я говорю не о заниженной самооценке — это лишь узелок в кружевах неловкости, — а о неумении приспособиться к окружающему миру, к нескончаемому потоку отрицания, терапевтической черной дыре, в обрамлении которой можно появляться, всем своим видом показывая, что ты «интересный, опасный и романтичный». Однако это уже в конце праздника, так что проблема того не стоит.
Уже 2.19. Страдающие бессонницей безжалостны по отношению ко времени, к ночному времени особенно, поскольку каждая прошедшая минута — это песчинка, падающая из песочных часов в твой мозг, который будет мучиться весь следующий день. Но 2.19 — это ничто; да, 2.19 — это замечательное время, все еще впереди. Если человек профессионально страдает бессонницей, то начнет жаловаться не раньше чем в половину пятого, да и то если только его замучают нервы, головная боль и бесконечные походы в туалет.
Я сплю. Точнее, валяюсь в безразличии гипермысли, на глазах повязка для сна, в ушах беруши — жалкое, но не такое громоздкое подобие звуко- и светонепроницаемой камеры. На старой самолетной повязке нет надписи, она девственно чиста — это Бог подшучивает надо мной, над моим стремлением к девственно чистому сознанию. Я затягиваю повязку все туже и туже, настолько, что становится больно, и каждое утро минут двадцать меня слепит психоделия разноцветных кругов перед глазами. Чтобы затянуть повязку, завязываю узлы на резинке по бокам; я делал это так часто, что теперь там образовалось два больших клубка, и даже если я когда-нибудь найду спасение от бессонницы, они вопьются мне в голову и разбудят. Мне нужна новая повязка, но ее не купить в магазине. Они есть только в этих чертовых самолетах, а я уже много лет не летал; бывают, правда, ночи, когда я совсем отчаиваюсь и в голову приходит мысль откладывать деньги с пособия, чтобы потом махнуть, скажем, в Австралию, на Бермудские острова, на Фиджи — да куда угодно, лишь бы обзавестись паршивой новой повязкой. Беруши — это розоватые, пропитанные воском шарики, похожие на кроличью мошонку. Каждую ночь я засовываю их все глубже и глубже в уши, надеясь, наверное, что упаду в обморок и не услышу даже «Металлики», вздумавшей удивить меня специальным номером. Пульсация крови в голове не дает заснуть. Когда-нибудь вены откажутся перегонять ее, и придется вызывать службу спасения.
О чем же я мечтаю в этой вязкой темноте? В двенадцать лет мне удаляли миндалины; до сих пор помню, как анестезиолог называет числа: десять, девять, восемь, семь, шесть… и на шести я заснул. Вот этого и хочу — хочу запомнить то мгновение, когда засыпаю. Глупо, ведь способность к саморефлексии — это лампочка в моем сознании, которая не дает заснуть и которую я сам оставил включенной, чтобы не пропустить момент, когда кто-нибудь зайдет ее выключить. Я идиот, пытающийся поймать за хвост тех овец, которых принято пересчитывать, чтобы заснуть…