Елена Арсеньева
«Тело твое, косы твои…»
(Ксения Годунова, Россия)
Хоть и сказал когда-то Господь, люди, мол, все для меня равны, все они чада мои, всех я их равно люблю и грехи прощаю, однако сами же его создания сих слов словно и не слыхали. То и дело отступают от Божьих заповедей! Ну ладно еще бы в миру, в юдоли греха, царили злоба и немилосердие, однако и в обителях Божиих такие же дела творятся!
…В Кирилло-Белозерском монастыре сестрой Ольгой брезговали, словно шелудивой собачонкой. И косоротились, и задирали носы, и строили из себя святых и праведных. А она была не праведная . Ольгу привезли в монастырь брюхатою, держали в стороне от других инокинь, в уединенной келейке, под присмотром, чтоб не сбежала. Она билась, тосковала, мирячила[1] с горя, а потом у нее вдруг случился выкидыш, причем на таком сроке, когда и ребенок не выживет, и матери опасность смертельная.
Младенца быстренько схоронили, Ольгу оставили выживать как ни попадя. Никто в монастыре за ней особенно не ходил. Да и в миру заступиться за нее, пожалеть, поинтересоваться ее жизнью было некому. Ольга сирота, всеми заброшенная, забытая и покинутая. Отец ее умер. Мать и брат были отравлены. Человек, любовницей которого она недолгое время была и от которого зачала ребенка, отослал ее прочь от себя, чтобы жениться на другой и ту, другую, возвести на престол. А между тем Ольга прежде была царевной, а та, другая, — всего лишь дочерью какого-то польского воеводы…
Отцом Ольги был бывший царь Борис Федорович Годунов. Ее любовника звали государь Дмитрий Иванович (иногда, впрочем, его презрительно кликали Гришкой Отрепьевым, расстригою и самозванцем). Имя польки-разлучницы было Марина Мнишек. Ну а саму Ольгу, прежде чем она накрыла клобуком все, что осталось от ее чудесных, роскошных кос, звали царевна Ксения Борисовна Годунова.
* * *
В июле 1605 года Москва встречала царя-победителя — Дмитрия Ивановича, сына Грозного. И те, кто верил, будто он истинно сын своего отца, и те, кто, напротив, убежден был, что к престолу стремится самозванец, с равным восторгом ждали его восшествия на трон московских государей. Все устали от мрачной власти Годунова, обернувшейся годами страданий и мрачного террора.
Мрачен, мрачен был прежний государь! Не зря говорили про Бориса Федоровича иноземцы: «Intravit ut inlpes, regnavit ut leo, mortus est ut canis!»[2] Короче говоря, собаке — собачья смерть! А этот, новый, молодой, светлый…
Дмитрий и вошел-то в Москву в лучезарный солнечный день. Улицы были забиты народом — казалось, население столицы по такому случаю увеличилось не меньше чем вдвое. Люди нетерпеливо всматривались в восточную сторону, откуда по Коломенской дороге должен появиться государь. И вдруг там замаячила словно бы туча, прошитая сполохами молний: то мчались всадники, сверкая доспехами. В тот же миг ударили приветственно пушки, и залп заставил народ пригнуться к земле, пасть ниц, возопить счастливо:
— Челом бьем нашему красному солнышку!
Пышный царский поезд приближался с левого берега Москвы-реки: русские всадники в раззолоченных красных кафтанах, блистательные польские гусары, величественный строй русского духовенства… По слухам, Дмитрия сопровождало восемь тысяч русско-польского войска! Пышность, стремительность движения подавляли, вышибали слезу.
— Дай тебе Бог здоровья! — неистовствовал народ, силясь донести до государя свою преданность и любовь, а он отвечал, осеняя приветственными взмахами руки павшую ниц толпу:
— Дай вам тоже Бог здоровья и благополучия! Встаньте и молитесь за меня!
Наконец, переехав мост, молодой царь оказался на Красной площади. Он приближался к Кремлю, откуда двадцать два года тому назад был позорно изгнан вместе с матерью, царицей Марьей Нагой, последней женой Ивана Грозного.
Подъехав к Иерусалиму (так называлась церковь на горе у Кремля), Дмитрий остановился, снял с головы шапку, поклонился как мог низко и возблагодарил Бога за то, что тот сподобил его увидеть город отца своего, Москву златоглавую, и подданных, которые сейчас воистину были готовы отдать за него жизни свои.