Где ты, Туолле? Где ты, цветок и заноза моего изболевшегося сердца? Сколько еще бессчетных и безнадежных веков мне рыдать безутешно, сколько еще кружить в неуемной тоске по столбовым и проселочным дорогам, доколе бесполезной надежде слепить мои очи? Сколько же мне еще обманываться и скорбном зимнем тумане, нагонять одинокого путника, вновь и вновь убеждаясь, что это не ты? О, если бы наверное знать, что я спасла тебя, а не погубила! Простишь ли ты мне, Туолле, то, что спасая тебя, я сделала тебя несчастным изгнанником, обрекла на одиночество и скитания? Разве виновата я, мой юный король, мой любимый внук, что я любила тебя больше, чем твою гордость? И неужели же теперь никогда не взять мне прекрасное твое лицо в свои ладони, не коснуться устами гордого чела, не услыхать веселых песен твоих, Туолле? Нет без тебя расцвета, нет возврата и нет покоя. Вспомни же о нас, найди нас и вернись к нам, и тогда перестанем мы бродить по дорогам, пугая прохожих плачем в предвечерней мгле, зачаровывая их насмерть в высоких сугробах, сбивая нестойких со слабого рассудка и страдая, страдая в разлуке с тобой, мой смешливый и отчаянный рыцарь Туолле.
Агнес склонилась к самой гриве и уныло размышляла, пора ли ей уже начинать плакать. Слезы, без сомнения, помочь ей ничем не могли, однако на самих них подобное соображение ни в коей мере не влияло, и они продолжали промывать блестящие дорожки на ее замурзанных щеках. В который уже раз она сердито утерла их коричневым бархатным рукавом с лисьей опушкой. Шляпку с фазаньим перышком она потеряла давно: какая-то низкая ветка сорвала ее с головы, а другие ее товарки растрепали волосы Агнес и исцарапали ее лицо. Кто бы мог подумать, что рыцарская охота, устроенная ее отцом, герцогом д’Орбуа, для знатных гостей, столь безрадостно завершится для его младшей дочери?
Охота — праздник, даже если ты не испытываешь ни малейшей склонности к смертоубийству. Праздник тем более, если это твоя первая охота. Однако Агнес приходилось признать, что удовольствие это сильно преувеличено долгими ожиданиями. В первые же минуты, когда верховые гости только еще собирались на травянистом поле у замка, когда собаки хрипели и давились на сворках, а егеря, столпившись у стремени герцога, вполголоса обменивались с ним соображениями о видах на сегодняшний день, Агнес определила, что охотники разделились на две категории. К первой принадлежали фанатики с остекленевшими глазами, готовые при звуке рога мчаться вслед за собаками по бездорожью ли, по жнивью, взметывая над канавами и павшими деревьями горячих коней английской породы, лучших в скоке на всю Европу. Вторую составляли рыцари и дамы, для которых охота была лишь поводом для уединения вдвоем. И сказать по правде, Агнес с самым большим пылом предпочла бы оказаться во второй группе.
Там смеялись. Заливисто и дразняще, обещающе и чуть-чуть издевательски. Там выставляли моды на охотничьи туалеты. Там турецкий посол Кемаль ухаживал за утомленной красавицей де Граммон так, что казалось, будто даже пальцы его рук светятся любовью. Можно было не сомневаться, он не отойдет от нее ни на шаг. Блистали нежной красотой белокурые барышни Гервег, просватанные в этом сезоне. Гибкой тростинкой, такой тонкой, что ее без труда можно было бы опоясать обручальным кольцом, красовалась в седле ее собственная старшая сестра Изабель. Агнес вздохнула. Здесь она тоже никому не нужна. И дело даже не в том, что она — младшая, самая бесполезная из девиц д’Орбуа. Отец, обремененный ворохом дорогих в содержании дочерей, надо думать, не возражал бы, если бы Агнес самой удалось распорядиться своим замужеством, при том непременном условии, конечно, что здесь не будет ущерба чести ни для нее, ни для семьи. Однако глядел на дочь — когда вообще удостаивал ее взглядом — и не высказывал этой мысли ни ей, ни жене, ни тем более кому-либо постороннему, ибо понимал, что сбагрить Агнес с рук можно только хорошо за нее приплатив.