Во дворе поместья Герольдгоф Альтенштейн пышно расцвели сирень и боярышник. Струи фонтана весело искрились под горячими лучами майского солнца и с шумом падали в каменную чашу. На крышах конюшен и сараев громко чирикали воробьи. Казалось, все цвело и благоухало сильнее, чем обычно, радуясь весне. Тут невозможно было встретить какой-нибудь моли или пауков, засевших по углам в старинных шкафах и сундуках. Хоть дом и выглядел полузаброшенным, почти как во время войны: голые стены и масса вещей, валявшихся как попало на полу в столовой.
Все скопленное и сбереженное заботливыми хозяевами – белье, посуда, серебро, охотничьи принадлежности – все притащили сюда, чтобы затем это добро растащили.
Как оскорбительно звучал среди старинной мебели и книг голос чиновника, однообразно выкрикивавшего: «Лот первый, лот второй…» Казалось удивительным, что при звуках грубого голоса человека, уверенного в своем праве распоряжаться чужим добром, никто из рыцарей, погребенных в склепе под каменными сводами часовни, не пробудился от векового сна и не вошел в столовую, чтобы сокрушить хама – ведь это они в былые времена так смело сражались за сохранение нажитого или награбленного добра.
Но у последнего владельца поместья Герольдгоф, на глазах которого разворовывалось его семейное достояние, кровь в жилах уже поостыла. Это был молодой человек с благородной, красивой наружностью, с лицом, одухотворенным мыслью. Сейчас он сидел в отдаленной комнате. Стояла тишина, лишь лиловые и белые цветы высокой сирени ударялись при дуновении ветра о стекла плотно закрытого окна, да издалека долетали слабые звуки аукционного торга.
Господин Герольд фон Альтенштейн застыл за великодушно оставленным ему простым сосновым столом. Но ему, видимо, было не важно, на каком столе лежит его рукопись. Внешний мир не существовал для него, когда, погруженный в свои мысли, он покрывал страницы строчками мелких, разбегающихся букв. Взгляд его прояснялся, только когда цветущая сирень кивала ему в окно.
В комнате, прижавшись к окну, сидела еще маленькая белокурая девочка. Ребенок тоже был занят – своими игрушками, как отец рукописью. Малютка собрала в угол все, что принадлежало ей лично. Красивый расписной чайный кукольный сервиз был прислан доброй герцогиней; кукол со шлейфами она получала ко дню рождения или к Рождеству в длинных ящиках, на которых рукой тети Клодины было написано: «Маленькой Эльзе фон Герольд». Отец всегда читал ей эту надпись. Девочка сидела, окруженная своими богатствами, и пугливо поглядывала на дверь, через которую «злые люди» унесли последние картины и большие красивые часы.
Она успокоительно похлопывала ручонкой спеленатую куколку, лежавшую у нее на коленях, стараясь не шуметь, потому что папа всегда делал испуганное лицо, если она мешала ему писать. Она не вскрикнула, даже когда неожиданно раскрылась дверь, – только кукла полетела с колен на пол, а сама девочка вскочила, быстро перебирая ножками, подбежала к двери и с засиявшим личиком подняла ручонки к вошедшей даме.
Ах, она приехала, прекрасная тетя Клодина, которую девочка любила в тысячу раз больше, чем фрейлейн Дюваль, гувернантку, постоянно говорившую всем: «Что за бедный дом, совсем не для Клары Дюваль». И она ушла, и была невежлива и неприветлива с папой, а малютка всегда вытирала щечки после холодных, противных поцелуев фрейлейн Дюваль.
Теперь девочку подняли прелестные руки, и тетя нежно поцеловала ее. Потом она, тихо шурша темным платьем из тяжелого шелка, подошла к писавшему и положила руку ему на плечо.
– Иоахим, – позвала она нежно и, нагнувшись, заглянула в его лицо. Он вздрогнул и с живостью встал со стула.
– Клодина! – воскликнул он с видимым испугом. – Сестренка, ты не должна была приезжать сюда… Смотри – я легко переношу это, не обращаю внимания, но как должна страдать ты, видя, как разоряется все, что ты любила. Бедное, бедное дитя, как больно мне смотреть на твои заплаканные глазки!