Начинало чуть заметно темнеть.
Полковник через плечо оглянулся назад, где в эту минуту на острые крыши полуразбитого городка опускался багровый, обещавший ветер закат. Силуэты домов резко выделялись на багровом фоне, и полковнику вдруг показалось, что это горит Сталинград. Может быть, командующему пришла в голову та же самая мысль. Во всяком случае, он тяжело повернулся на кожаном сиденье машины, посмотрел в ту же сторону, что и полковник, и сказал с легкой одышкой, появившейся у него год назад, на Висле:
— Горит!
А затем уже в третий раз за последние пятнадцать минут повторил:
— Ну, что же, надо ехать.
Помимо служебных отношений, между ним и полковником существовала особого рода связь, редко в чем проявлявшаяся внешне, но очень важная для них обоих.
Полковник с самого начала войны служил в одной дивизии с командующим и теперь командовал дивизией, которой когда-то, еще в Сталинграде, командовал тот. Командующий при всех обстоятельствах называл полковника только по имени и отчеству, и в редкие минуты неофициальных встреч полковник отвечал ему тем же.
Сейчас они только что просидели два часа вдвоем в длинной, неуютной столовой немецкого помещичьего дома на неудобных, старых, обитых кожей стульях с высокими готическими спинками, за неудобным, слишком длинным столом.
В этой комнате все было чужое, кроме них самих. И, должно быть, именно от этого острого ощущения чужбины они все два часа проговорили о Сталинграде, почти не прикасаясь ни к чему из стоявшего на столе.
Командующего уже полгода мучила язва желудка, он ничего не пил, кроме минеральной воды, и за обеденным столом лицо его приобретало брезгливое выражение. Врачи советовали ему лечь на операцию, но он боялся. Восемь раз раненный и контуженный за войну, последний раз под Белградом, сейчас он не хотел и слышать об операции.
Разговор за столом отличался той отрывочностью, которая появляется, когда собеседники слишком хорошо знают общее прошлое.
— А помнишь, Алексей Иванович, Мечетку, — начинал командующий, и по выражению его лица полковник уже понимал, что командующий сейчас вспомнил о том овраге на Кривой Мечетке, где они отбивали танковую атаку и где погиб майор Боровой.
— Боровой? — спрашивал он. — Да?
— Да, — говорил командующий. — Хороший был человек.
И они оба на несколько минут замолкали. Перед их глазами проносились картины того зимнего дня на Кривой Мечетке: мертвые в грязных маскировочных халатах, дымный от разрывов снег и майор Боровой, стоявший между ними и неожиданно и безмолвно упавший им на руки, в то время как они оба не были даже поцарапаны.
Или вдруг полковник, посмотрев на висевшую над столом громоздкую и безвкусную бронзовую люстру, улыбнувшись, говорил только одно слово: «Катюша». И командующий тоже улыбался, и они оба безошибочно знали, что вспоминают о том же самом: о банкете, который был устроен в блиндаже командира дивизии в ночь после пленения Паулюса, и о том, как блиндаж был иллюминирован двадцатью «катюшами» — сталинградскими осадными лампами, сделанными из сплющенных снарядных стаканов.
Словом, несмотря на разницу служебного положения, они были друзьями, и, как всяким настоящим друзьям, им было приятно встречаться не только для того, чтобы поговорить, но и для того, чтобы вместе помолчать.
Теперь командующий сидел в машине и не хотел уезжать. И чтобы еще несколько минут не уезжать, он придумывал разные предлоги: спрашивал о мелких подробностях, связанных с бытом дивизии, о последних учениях, о которых он и без того все прекрасно знал, и даже вдруг заметил, что в городке грязновато: немцы плохо подметают улицы.
Командующий был правителем этой немецкой провинции. Ему предстояло сейчас ехать принимать у себя чиновников из немецкой администрации. Это было дело не слишком им любимое, но, конечно, весьма нужное. И как ко всем прочим обязанностям, он относился к этому со своей обычной пунктуальностью.
— Ну, что ж, треба йихаты з нимцами розмовляты, — вдруг по-украински, озорно прищурив глаз, что редко с ним случалось в последний год, сказал командующий. — До побаченнья!