Камин к утру вовсе остыл. В кабинете воцарились холод, полумрак.
Александр Сергеевич, поеживаясь, подошел к окну.
Красногрудым снегирем, невесть откуда залетевшим в столицу, бился в окна дома на Мойке январский рассвет, такой неистовый и безнадежный, что больно смотреть.
Вот и святки прошли, пролетели, не принеся с собой былой радости, молодого ожидания чуда… Пушкин крепко потер ладонь о ладонь, повернулся к окну спиной, окинул взором кабинет.
Книги. Письменный стол — груда рукописей.
Задержал взгляд на оплывшем огарке свечи в потемневшем шандале…
Верный Никита не решился заменить иссякшую свечу.
Барин с вечеринки у австрийского посланника воротился за полночь. Прошел прихожую, неся за собой клубы студеного пара, и — не раздеваясь — прямо в кабинет. Пущать к себе никого не велел. Да и кто в этакое время зайдет-от?..
Сам Никита сунулся было с полученными намедни письмами, но, приметив, что хозяин, скинув медвежью шубу на кушетку, стремительно вышагивает от стола к окну и по детской своей привычке покусывает ногти на руке — верный признак дурного настроения, — положил бумаги на бюро и прикрыл дверь. Авось успокоится батюшка, отойдет ко сну.
А Пушкин не прилег в эту ночь.
У Фикельмонов был весел, шутил с Вяземским. С Барантом спорил о записках Талейрана. Отпустил комплимент очаровательной Долли.
Прекрасная хозяйка, добрые друзья, любопытный разговор — словом, вечер удался. Вечер, по мнению Тургенева, хоть бы в Париже!
Почему же все не проходит тяжесть в груди и, словно бесы, мечутся в голове горькие думы? Может, виноват рассвет-снегирь, роняющий окровавленные перья на вытоптанный снег под окном? Или это не рассвет, а сам он чужеродной птицей бьется в разноцветных силках условностей, долгов, семейных неурядиц? Бьется, задыхаясь, не в силах разорвать путы. Снова, как тогда, в двадцать шестом, появилось желание бежать в глухомань.
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег…
Туда, где ни дворцовых милостей, ни просвещенных уваровых, ни внимательных бенкендорфов, ни тупой критики, ни многолюдства! На свете счастья нет, а есть покой и воля. Да, уединение, чистый лист и перо — все, что нужно ему, теперь особенно, когда так захватила история Петра, когда наконец получено высочайшее соизволение о допуске в архивы…
Но где эта тишина? Куда бежать? Если даже отеческое Михайловское может пойти с молотка. Если вокруг каменные громады, такие же стылые, как улыбки людей, населяющих их…
Пушкин подошел к бюро. Из зеркала глянуло на него бледное, незнакомое лицо с заострившимися чертами. Сжатые губы, угрожающий взгляд.
«Нет, просто я зол на Петербург и радуюсь каждой его гадости! К черту хандру! Надо работать. Труд — первооснова всего, исцелит язвы души, успокоит сердце», — он протянул руку к письмам, оставленным Никитой, и широко шагнул к столу.
Народившийся день растолкал сумерки по углам кабинета — можно обойтись без свечи.
Первые два пакета Пушкин осмотрел быстро, не вскрывая. Один — от зятя и старого товарища Павлищева из Варшавы (наверное, опять по разделу наследства), другой — от книгопродавца и кредитора Беллизара. Заниматься денежными дрязгами не хотелось.
Взяв в руки третий пакет, Александр Сергеевич невольно насторожился — почерк незнакомый. В памяти еще так свежи раны, нанесенные подметными письмами, что захотелось этот серый пакет бросить в камин.
Но — внутри себя носим мы свой ад. Игра с опасностью — суть поэта. И в эти мгновенья борьбы трезвого расчета и поэзии поэт, как всегда, одержал верх.
«Милостивый Государь Александр Сергеевич, — зачем-то вслух прочитал первые строки, написанные старательным почерком, и вздохнул с облегчением: мерзости с таких обращений не начинаются. Но от кого это послание, что в нем? — Один из здешних литераторов, будучи у меня на квартире, прочитал писанное мною для себя введение в историческое обозрение Российских владений в Америке, и я не знаю почему, одобрив его, советовал напечатать в Вашем журнале, принимая на себя труд передать мою рукопись, — писал неизвестный корреспондент. — Не привыкши к посредничеству, я решил представить Вам, Милостивый Государь, эту записку, и если Вы удостоитесь ее прочесть и найдете достойною поместить в Вашем журнале, тогда предоставляю ее в Ваше полное распоряжение с покорнейшею просьбою поправить неисправимый слог человека, не готовившегося стать писателем и почти полудикаря…» — искренность писавшего подкупала.