В день рождения Святителя Миколы гудели колокола храма Бориса и Глеба. От великого посада на Слободу, на Экимань, на Заполотье плыл величественный, волнующий душу перезвон, от которого в сладкой и тревожной истоме замирало сердце. Под ослепительным солнцем, в теплом, прозрачном, как стекло, воздухе еле заметны пять сверкающих глав Софийского собора и шлемовидный купол Спасо-Ефросиньевской церкви.
Яркое солнце до боли режет глаза. Алексашка Теребень жмурится. Набегают слезы, и он смахивает их со щеки грубой ладонью. Не отводя глаз от белокаменной громады собора, крестится Алексашка три раза и, поеживаясь, кричит в оконце избы:
— Выходь, Фонька! Благодать-то какая!..
Заскрипела дверь, и Фонька Драный Нос потянул утренний, напоенный весной и первой зеленью воздух, замотал кудлатой головой:
— Благода-ать!.. — почувствовав пряный запах, которым тянуло от Верхнего замка, сладко причмокнул языком: — Во купцы из теплых краев всякой всячины понавезли.
Алексашка Теребень покосился в сторону Верхнего замка:
— Не очень-то разгонятся. У черкасов дороги неспокойны…
Что правда, то правда: купцы в Полоцке наживают мошну. Были бы злоты — у любого крамника найдешь французскую багазею, свейские топоры, венгерские вина, соль и селедку. Вдоволь было в торговых рядах лоя, мыла, оцту. Сказывают, ни в Москве, ни в Киеве нет такого обилия меха, шкур, пеньки, сермяжной тканины. В Полоцке грузили на струги пеньку да жито и гнали водой через Ригу в неметчину. Приезжали в Полоцк торопецкие, смоленские, новгородские купцы, закупали возами воск, жито, сыры.
Но мысли у Фоньки Драного Носа были не о купцах. Думать о них — все равно, что чужие деньги считать. А денег ни у него, ни у Алексашки не было.
— О-го! Черкасчина — не Белая Русь. Там круто приходится шановному панству.
Не трудно было понять, что имел в виду Фонька Драный Нос. Вся Украина в огне. Побросали черкасы свои мазанки, пошли за Богданом Хмельницким добывать вольную волю. В страшных сечах сходятся казацкие полки с гусарами и драгунами Речи Посполитой. Рубятся так, что сабельный звон долетает до Полоцка. Днями пришли вести: под Желтыми Водами Хмель разбил войско коронного гетмана Речи Посполитой пана Потоцкого.
— Може, и Белая Русь… — сверкнул глазами Алексашка и осекся — на буланых жеребцах рысили лентвойт Какорка и писарь поспольства.
— Пошли! — хмуро шепнул Алексашка. — Носит их нелегкая…
Изба Алексашки стояла на отшибе. Подумалось Алексашке, что не станут сворачивать на раскисшую от грязи тропу. Когда скрылись дружки за своей дверью, в медные кружки Алексашка разлил остатки браги, подсунул ближе миску с кислой капустой и отломил два куска хлеба.
Но выпить брагу так и не успели: через оконце, затянутое прорванным бычьим пузырем, узрел Алексашка буланых, в избу долетел властный голос Какорки:
— Открывай, смерд поганый!
Алексашка и Фонька Драный Нос переглянулись. Но ничего не оставалось делать, и Алексашка отбросил крючок.
Пригнувшись, Какорка осторожно переступил порог, сморщился от тяжкого, мужицкого духа, сплюнул.
— Бражничаете?
— Великое свято сегодня, пане лентвойт, — смиренно заметил Алексашка и подумал: что ему, ляху, до православных праздников?
— Свято? — под свивающими усами дрогнули в презрительной усмешке тонкие губы. — Не слыхал.
— Звоны Бориса и Глеба бьют, пане лентвойт.
— Не слыхал! — И повернул голову к писарю: — Кто?
— Кузнечного цеха подмастерье Алексашка Теребень. Задолжал два талера… В костел не ходит…
Алексашку будто жаром обдало.
— Я, пане писарь, тебе в руки отдал!..
— Брешешь! — перебил писарь.
На прошлой неделе в сухую узкую ладонь писаря Алексашка сам положил два сверкающих талера с отбитком короля Владислава.
— Зачем мне брехать? Бог сведка.