1
Чем дольше не был в доме, где вырос и оставил свои ранние годы, тем беспокойнее стучит сердце, когда опять приближаешься к родному порогу.
Кажется, давно уже все позабылось, поросло мхом и грибами, да вдруг выглянет на повороте дороги какая-нибудь дряхлолетняя сосна, по которой карабкался мальчишкой, висел где-то на суку, под небесами, посвистывая Соловьем-разбойником, — и сами собой остановятся ноги.
Глядишь, глядишь на разлапую вершину и дивишься: да неужели ты все еще прежняя, какой была тогда? А я-то думал — уже больше ничего не повстречаешь былого, все переменилось или ушло. Но забвение — только дымка: дунет ветром — ее нет.
Так чувствовал себя Матвей Веригин, когда приехал на побывку к отцу на Смоленщину.
Ему повезло: у самой станции Белорусской дороги на рассвете его прихватил порожний грузовик с попутчицей-старушкой, успевшей занять местечко в кабине шофера, и баюкал в кузове скрипом, лязгом, хрустом своих разношенных мослов и суставов, пока не отмахал километров двадцать пять по жесткому уже грунту проселка с лужами в низинах после майского первого дождя.
Когда пришло время слезать, Матвей описал ногой, словно циркулем, полкруга через борт машины, упрочил ступню на заднем колесе, выбрал другую ногу и, балансируя ею, достал из кузова пиджак, сложенный подкладкой кверху. Спрыгнув наземь, он отошел от дороги, пощупал траву, глянул на ладонь — не сырая ли? — положил пиджак, вернулся, опять стал на колесо, выжал бицепсом в воздух, как гирю за ушко, веский чемоданчик, отнес его тоже на траву. Мгновение он постоял над вещами, потом нагнулся, переложил пиджак с травы на чемодан и пошел к шоферу, следившему за ним из своей деревянной кабины.
О цене Матвей сговорился на станции, но тут решил вместо условленной трешницы предложить два рубля, и так как свинство это было ему вполне понятно, то он попробовал обосновать предложение тем, что сам — московский шофер и потому может ожидать сочувствия.
— Та-ак. С добрым утром, — сказал шофер, косясь на своего пассажира.
Матвей улыбнулся. Улыбка его была во весь рот, сияющая зубами, похожими на набор образцов у зубного техника, но душевная и веселая.
— Чего оскалился? Ты, может, в Москве попутчиков задаром возишь?
— Я в Москве на должности.
— Мы тоже не единоличники.
— У нас в Москве за работу налево милиция права отбирает, — сказал Матвей будто, между прочим, и начал полегоньку отряхивать брюки от соломинок.
Шофер толкнул дверцу своей будки, свесил ноги в бурых сапогах наружу, внимательно посмотрел на Матвеевы туфли с резиновыми подошвами в палец толщиной.
— Тут пока милицию сыщешь, шины-то свои до пяток стопчешь, — сказал он не то с угрозой, не то с презрением к модным туфлям.
— Нет в тебе, друг, профессионального товарищества, — упрекнул Матвей.
— В тебе, вижу, есть: обманывать…
— Нехорошо говоришь, — сказал Матвей прискорбно.
— Кончай бобы разводить. Плати, как поладили. Мне ехать.
— Я у тебя со всего кузова грязь собрал. А костюм до сих пор не надеванный.
Матвей шагнул в сторону; чтобы увидеть за шофером лицо попутчицы и вызвать ее сочувствие. Но старушка, довольная нечаянной остановкой, дремала.
— На подушках привык! На «эмке»!.. — насмешливо сказал шофер.
— Нет, брат, я на «кадиллаке». У меня хозяин выше вон этой елки, — опять улыбнулся Матвей. Он тряхнул головой в сторону лесной опушки, над зубчиками вершин которой вымахивала одинокая черная макушка ели, — глянешь — сломишь шапку.
Тогда шофер, будто озаренный солнечными искрами, прыснувшими от зубов Матвея, вдруг тоже улыбнулся.
— Ты, выходит, жук порядочный… — проговорил он с мягким одобрением.
— Ладно, — ответил Матвей, — получай сполна свое счастье.
Он вынул из жилетного кармана тонко спрессованную пачку бумажек, отсчитал три рубля, сровнял их по краям, протянул шоферу.
— Спасибо, что подвез, хороший человек.
Засовывая деньги на самое донышко нагрудного кармана гимнастерки, шофер спросил:
— Так ты, говоришь, из Коржиков?
— Коржицкий, — довольно сказал Матвей. — И отец коржицкий, и дед. Кузнецы были. Я и сам кузнецом был, до армий.