Читатель вправе задаться вопросом, почему человек, всю жизнь в науке посвятивший истории тюрков и монголов, сравнительной истории религий и исламскому искусству — а эти темы открывают обширные и, что очевидно, вполне разнообразные возможности для исследования, — на склоне лет пишет книгу об Иране.
Казалось бы, не моё это дело, это дело иранистов. Но ведь у нас такой метод работы, что почти каждый учёный посвящает себя строго определённому географическому пространству или исторической эпохе и часто не желает выходить за их пределы. Изучение Ахеменидов не способствует знакомству с Сефевидами или Каджарами, изучение маздеизма не делает тебя исламоведом. А когда перед иранистом оказываются греки, арабы или тюрко-монголы, он может и оробеть. При нежелании выйти за узкие пределы своей специализации никакого обзора не получится. Чтобы бодро, не скажу — бестревожно, пройти два с половиной тысячелетия и огромные пространства от Инда до Евфрата и от Сырдарьи до Персидского залива, нужно быть странником по образованию и, рискну сказать, по темпераменту. Оказывается, такой странник — это я: и по натуре, и потому, что к этому побуждает моя программа исследований. Такая задача, как изучение доисламской и добуддийской религии тюрков и монголов и её пережитков, записанная в моей программе сотрудника Национального центра научных исследований (НЦНИ) Франции, вынудила меня заняться историей обоих народов не только в древние эпохи, но и во все времена вплоть до наших дней в поисках периодов, в которых сохранялось что-либо большее, чем основы древних представлений; она потребовала от меня знакомства с разными конфессиями, когда-либо воспринятыми этими народами, чтобы я мог понять, что они взяли из этих конфессий и что сохранили, несмотря на переход в другую веру. Оказалось, исламское искусство, которое волей судеб я несколько десятков лет изучал в Высшей школе Лувра, изобилует документами, непосредственно относящимися к моей теме, потому что некоторые его произведения как минимум отчасти связаны с искусством степей и отражают верования народов, которые там жили и которыми занимаюсь я.
В ходе этого поиска весьма разнообразных документов я очень часто соприкасался с Ираном, а он достаточно притягателен, чтобы я не испытал желания обнаружить его снова. Такова эпоха, когда его народы, индоевропейцы, ещё жили в степях, куда вторгались и ещё долго будут вторгаться алтайцы, то есть тюрки и монголы, когда иранские народы вели такой же кочевой образ жизни и когда одни и те же условия существования вызывали одну и ту же реакцию, наделяя все эти народы сходным культурным субстратом, от которого кое-что ещё сохранилось. Деяния скифов — это и деяния гуннов, и некоторые из них пережили века: когда Жорж Дюмезиль нашёл у осетин Кавказа скифские традиции, я отметил в этих традициях тюркские черты. Я обнаруживал Иран, когда речь заходила об иранском языке, вернее одной из его форм (поскольку этот язык не был единым ни во времени, ни в пространстве), который был в VI в. языком общения первых исторических тюрков Монголии, тугю, в XII-ХIII вв. использовался сельджуками, в XV в. — Тимуридами, а позже служил для управления и для распространения культуры другим тюркам, а также индийцам. Я обнаруживал Иран в Библии и в своей христианской религии, которая столь многим ему обязана, поскольку божественное Откровение, после Ветхого Завета, происходило прежде всего через посредство маздеизма. Я вступал в Иран с сельджуками, ильханами, туркменами, Тимуридами, когда они его захватывали, и оставался там, чтобы общаться с тюркоязычным или монголоязычным населением иранских территорий. Я посещал Иран, чтобы полюбоваться его искусством, которое, как я уже сказал, иногда, особенно в иконографии, отражает доисламские представления, пришедшие из степей или унаследованные у великих восточных цивилизаций, а также сыграло важнейшую роль в формировании и развитии искусства других стран ислама. Я изучал не Иран, но соприкасался с ним на каждом шагу.