Определить истинные размеры подземного зала не представлялось возможным: стены и потолок терялись в густом тумане непроглядного мрака, и даже свет семи неугасимых факелов не мог пробиться сквозь эту преграду. Не мог пробиться сквозь занавес холодной тьмы, высокомерно дозволяющей факелам поиграться в тени. Свет в запечатанном зале был неуклюжим, робким, обреченным. Свет не пытался атаковать всепоглощающий мрак, не пытался дерзко заявить свои права, а послушно играл отведенную ему роль, лишь напоминая о своем существовании. И так же, как мрак, свет был мертвым: желтоватый огонь факелов не дарил тепло.
Холод мрака, холод света, холод камня и холод ветра, врывающегося в зал через небольшие отверстия в стенах. Холодная тяжесть сотен тонн земли, нависающих над сводами помещения. И холодная тишина. Холод, господствующий в запечатанном зале, не обжигал. Но проникал в душу, сковывал ее крепчайшим панцирем. Не позволял проснуться…
В самом центре подземного зала находилось невысокое мраморное возвышение, на котором было установлено широкое ложе, с необычайным искусством вырубленное из черного камня. Жесткое и очень холодное ложе. На нем, облокотившись на невысокую спинку у изголовья, полулежал крепкий, широкогрудый мужчина. Он был обнажен – только тонкая ткань прикрывала бедра. Тонкая и очень светлая ткань, почти слившаяся с необычайно белой кожей спящего. Длинные волосы мужчины рассыпались по плечам. Дыхание было едва различимо, и только изредка вздымающаяся грудь показывала, что он спит. А не умер.
Мужчина спал давно, и холод мрачного подземелья стал его частью. Мертвый холод слился с его телом, с его душой. Мертвый холод полностью завладел спящим… и сохранял ему жизнь. Молочно-белая кожа была ледяной на ощупь и столь же твердой. Казалось, мужчина полностью слился с каменным ложем. Казалось, ничто на свете не способно потревожить его холодный сон. Казалось, огромное помещение служило не спальней, а склепом…
Но это только казалось.
Иногда мужчина просыпался. Очень редко. И его возвращение из глубин холодного сна всегда проходило чрезвычайно медленно.
Он не пошевелился. Не вздрогнул. Не открыл глаза и не произнес ни звука. Он все еще пребывал в глубоком сне, но что-то изменилось. Из самой глубины души, оттуда, куда не добрался туман холодного мрака, пришел тонкий, едва уловимый зов… Неслышный, еле заметный знак, указывающий на то, что обитатель подземного зала вскоре пробудится. Это короткое, безмолвное восклицание было очень слабым, на грани восприятия. Его не смогла различить туманная тьма, его не услышал мертвый свет, на него не обратил внимания всезнающий ветер. Восклицание, пришедшее от единственной уцелевшей частички того, кем когда-то был мужчина, предназначалось очень близкому существу. Верному, преданному до мозга костей, добровольно разделившему с хозяином его участь. Существу, чья связь со спящим оставалась по-прежнему глубокой и крепкой.
И зов был услышан. На каменном полу зашевелилась неясная груда, казавшаяся до сих пор сгустком мрака, порожденным пляшущим светом факелов. Черная тварь, похожая на крупную короткошерстную собаку, пробудилась ото сна, потянулась, широко зевнула и, даже не посмотрев на хозяина, бесшумно скользнула к одному из отверстий в стене.
Тварь знала, что должна сделать.
* * *
– Кстати, ты не задумывался, почему ни одна зеленая ведьма никогда, НИКОГДА, не красит волосы? Неужели им не хочется разнообразия?
Развалившийся на диване брат Ляпсус пригубил пивка из кружечки, с удовольствием закусил семужьим брюшком и посмотрел на брата Курвуса, своего традиционного напарника по ночным дежурствам. Губы врача лоснились от жира.
– Семейная гордость, – подумав, отозвался толстый санитар. – Чуды полируют железяки, шасы лелеют банковские счета, а зеленые трясут белобрысыми кудрями.
Эрлийцы были почти счастливы: свежее пиво, достойная закуска и, самое главное, полное отсутствие клиентов привели дежурных приемного покоя Московской обители в состояние блаженного умиротворения, и они сполна наслаждались неспешным разговором ни о чем.