Это началось с мерцания, с колебания между тьмою и светом. Черным это не было, и белым тоже — это было голубым. Мне снился сон в голубых тонах.
Это двигалось, словно повинуясь порывам ветра, то накатывая на меня, то отлетая. Это начало впитываться в меня, напоминая скорее напор воды, нежели тяжесть камня. Доносился чей-то речитатив. Я тоже принялась читать стихи, слова извергались из меня потоком. Тот, другой, голос превратился в плач, и я тоже зарыдала. Я плакала, пока почти не задохнулась от слез. Голубое впитывалось в меня, охватывая со всех сторон. Послышался громкий стук, словно захлопнулась массивная дверь, и на место голубого пришло черное, настолько непроницаемое, что, казалось, о том, что такое свет, оно и понятия не имело. Я изо всех сил вглядывалась в пустоту и в конце концов, когда сил смотреть совсем не осталось, закрыла глаза.
Проснулась я лежа на спине, с ладонями, стискивающими горло, и локтями, прижатыми к груди. Все тело дрожало от напряжения, сердце бешено колотилось. Я не отрываясь смотрела на потолок. Поверх черного расходились во все стороны пятна голубого, они бледнели, лишь на мгновение густея, прежде чем исчезнуть окончательно. В ушах звучал чей-то голос, в горле першило, а в воздухе повис обрывок незаконченной фразы.
Постепенно я почувствовала, что подо мной матрас, а рядом спит Рик. Заснуть мне больше не удалось, я лежала, вглядываясь во тьму и пытаясь хоть как-то связать разрозненные обрывки ушедшего видения. Оно еще какое-то время плыло передо мной, а затем исчезло, оставив лишь воспоминание о голубом. Но это было не обычное голубое — не цвета морской волны, или неба, или королевских регалий; все утро я отыскивала в доме то, что могло бы считаться голубым, но ни единое пятнышко, ни нитка, ни краска не подходили к тому, что я видела. Цвет я могла бы воспроизвести, но лучше запомнились чувства, которые он вызвал: внезапная радость и щемящая тоска.
Таким было начало.
Ей дали имя Изабель, и еще в детстве цвет ее волос изменился ровно за то время, которое требуется птахе, чтобы позвать самца.
В то лето герцог де Эгль привез из Парижа статую Мадонны с Младенцем, вместе с банкой краски, чтобы установить в нише над дверью церкви. По этому поводу в деревне было устроено празднество. Сидя у подножия лестницы, Изабель наблюдала, как Жан Турнье покрывает стенки ниши темно-голубым цветом — цветом ясного вечернего неба. Едва он закончил работу, как из-за облаков выглянуло солнце и голубая краска засверкала так ярко, что Изабель сцепила руки на затылке и прижала локти к груди. Достигнув девочки, лучи образовали вокруг ее головы бронзовый нимб, не исчезнувший даже после захода солнца. С того дня ее стали называть lа Rousse — Рыжей.
Прозвище утратило ласковый оттенок, когда несколько лет спустя в деревне объявился месье Марсель. Ладони его были вымазаны танином, а речи заимствованы у Жана Кальвина. В первой же проповеди, произнесенной в лесу, тайком от сельского священника, он объявил собравшимся, что Девственница стоит на их пути к истине.
— La Rousse осквернена изваяниями, свечами и прочей утварью. Она несет в себе заразу! — прогремел он. — Она стоит между вами и Богом!
Крестьяне как по команде повернулись к Изабель.
«Ему-то откуда знать, — подумала она. — Только maman все известно».
А уж она-то ни за что не скажет ему, что с того самого дня у Изабель идет кровь и теперь на поясе у нее, между ногами и фиалом боли в животе, повязан кусок грубой ткани. Les fleurs — особые цветы Бога, так это назвала мать, — дар, о котором следует молчать, потому что им она отмечена, выделена. Девочка подняла глаза на мать, которая угрюмо смотрела на месье Марселя и уже открыла рот, словно собираясь заговорить. Изабель вцепилась ей в локоть, и maman плотно сжала губы.
По дороге домой она держалась за руки матери и Мари, а братья-близнецы неторопливо шли за ними. Другие деревенские дети поначалу держались поодаль, перешептываясь. В конце концов один парнишка, которому любопытство придало храбрости, догнал Изабель и дернул ее за волосы.