Под утро сотника Ремезова объял пресладкий сон: будто бы сидит он в обнимку с Малашкой, старшинской дочкой, на берегу Дона, летнее солнышко клонится за старые дубы, ласточки по ясной воде крыльями чиркают, мелкие кружочки оставляют. А девица озорная, первая черкасская красавица, требует: сколько кружков – столько раз поцелуй меня! Он и рад-радешенек, старается так, что губы пухнут…
Громкий заполошный перестук копыт вмиг вырвал его из забытья! Он открыл глаза и, опершись на локоть, приподнял голову, насторожился. Слух уловил гортанную татарскую речь. Этих голосов он в ауле не слышал. Доносилась медленная поступь лошадей, значит, их водили, не давая остывать после длительной скачки.
Растущее беспокойство заставило отбросить тяжелое одеяло, сшитое из бараньих шкур, и подняться. Хромая на раненую ногу, Леонтий приблизился к двери отова, небольшого шатра с войлочными стенками, укрепленными на жердинах, глянул в щель. Брезжила заря. Дул теплый меотийский ветер, и густо отдавало сухими травами кубанской степи и духом лошадей.
Все кибитки в ауле, – и малые, и большие, тэрмэ[1], – издревле ставились ногайцами-кочевниками дверьми на юг. И Ремезову не было видно, кто приехал в этот ранний час к аул-бею. Казака, Ивана Плёткина, оставленного полковым командиром для услужения офицеру, опять, должно, бес угнал на охоту. На стрепетиные точки. Уж больно хотелось свежей дичатинки – осточертела соленая конина! Март до середины добрался, теплынью баловал – усидишь ли в безоконной темнице, когда всё вокруг к жизни тянется?
За несколько минут, что ожидаючи у двери простоял, болью извела рана на ноге. Но терпел, – недоброе предчувствие не отпускало. Откуда гонцы? Кабардинцы или ханские посланцы?
Наконец разбуженный аул-бей, Керим-бек, как требовал обычай гостеприимства, встретил приехавших перед своим тэрмэ. После магометанского приветствия, один из незнакомцев заговорил по-ногайски: «Кош гелды!» – «Алла разы босун»[2]. И по утихающей речи сотник понял, что глава аула пригласил их в жилище.
Леонтий подошел к приземистой кровати, с наклонными спинками, называемой орын-дык, подумал, что за недели вынужденного пребывания у ногайцев выучил множество слов, а некоторые обиходные фразы знал наизусть. Но тоска по родным казачьим душам, по армейским приятелям, не только не притерпелась, а, наоборот, с вешними днями навалилась пуще прежнего. Хорошо, хоть с Плёткиным переговариваться можно, песни затягивать. Пусть горяч тот по натуре, своенравен и сам себе на уме, но отчаянно предан и командира в обиду не дает. Не только охраняет и ухаживает, но упрямо требует от жен аул-бея, чтобы давали «их благородию» еду получше да не жалели чая. А за действиями знахаря, старика Якуба, наблюдает с недоверчивым прищуром, хотя именно его знаниям и снадобьям был обязан Ремезов выздоровлением…
Стычка с татарской конницей была столь же молниеносной, сколь и неожиданной. Казачий разъезд Ремезова следовал вдоль берега Еи, когда из-за излучины, прикрытой зарослями камыша, вылетел отряд крымчаков. Сблизившись с казаками саженей на тридцать, они метнули стрелы, несколько раз пальнули из ружей и круто повернули коней назад. Стрела вонзилась в левую ногу сотника, выше колена, боль обожгла тело. Но он держался в седле, отдавал команды, пока преследовали, отгоняя в черноморскую сторону башибузуков. Потом потерял сознание. Смутно помнилось Леонтию, как везли его в армейской фуре, как передали на излечение кочующей к российской границе едисанской орде.
Угроза расправы крымско-турецкого войска Девлет-Гирея побудила ногайские орды – буджаков, едисанцев, едичкульцев и джамбулуков – удалиться от Тамани. Вольнолюбивые кочевники не хотели возвращаться в Крым и служить хану. Ставленник Османской империи, или Порты